Tuesday, May 01, 2007

Пастораль в квебекской литературе

Об Эдуарде Дюке практически ничего не известно. Он опубликовал единственный роман, преподавал французский в Массачусетсе... Пьер и Амелия, вышедший в 1866 году, когда автору было всего двадцать лет, прошёл незамеченным. О нём говорят, что это единственный пасторальный роман в квебекской литературе. Роман рассказывает о несчастных молодых влюблённых в самом начале колонизации.


В связи с малой художественной ценностью романа, я решил опубликовать лишь перевод предисловия, которое на мой взгляд вполне оправдывает упоминание романа в этой антологии.

Предисловие к роману Пьер и Амелия

«Напрасно вы теряете время, - сказал мне один достойный литературный муж, - Ваш роман почти наверное очень хорош и ваше намерение создать первый в Канаде роман, вдохновенный буколической лирой, весьма похвально, но подумайте о нашей публике, привыкшей листать книги Александра Дюма, Жорж Санд, Фредерика Сулие и прочий современных романистов, подумайте, как она воспримет пастораль? В наших салонах в сияющем свете электрических ламп не любят говорить об обитателях хижин, крытых соломой. Богатым людям нет дела до несчастий бедных семей!»
Он, вероятно, прав, этот литератор, на я сам жил в хижине, крытой соломой: поля, леса, холмы, горы говорят больше моему сердцу чем это скопление зданий, именуемый городом; мне приятней говорить о прелестях жизни в деревне, о работе на ферме и в поле, чем об интригах в высшем обществе. Да простится мне это странное настроение; мечтательность, пожалуй, самый большой недостаток моих двадцати лет.
«Наша богатая и прекрасная природа, бесконечное её разнообразие не может не пробудить воображение. И вместе с тем именно описаниям природы наши писатели уделяют так мало внимания. Наши зимы ещё ждут своего певца. Воспоём же наши поля, наши великие леса, наши горные цепи», - взывал в своих беседах об истории канадской литературы Анри Фабр .
Мне очень жаль, что я не могу стать тем певцом наших зим и наших полей, но, кто знает, может быть кому будет приятно вдохнуть запах уединенности там, где я поместил мою влюблённую пару?
Я надеюсь также, что публика не станет слишком сердиться на этот небольшой роман, который хотел бы принести пользу моим соотечественникам и моей стране. Пусть будет так! Это моё единственное желание.

Эдуард Дюке
Квебек, 12 сентября 1866.

Sunday, April 22, 2007

Откуда берутся дети?

Choquette Ernest

Эрне Шокет (1862-1941) был медиком, литератором и политическим деятелем. Родился он в Сен-Матьё-де-Бельой (Квебек). От сотрудничал со многими газетами и опубликовал несколько романов: Семья Рибо: идилия 37 (1898), Клод Пейзан (1899), Земля (1916), сборник новелл и театральные пьесы. Он избирался мэром города Сен-Илэр.


Многие дети спрашивают, откуда они (дети) берутся. На этот счёт есть кое-какие стереотипы: в капусте находят либо аисты приносят. В Квебеке такими «аистами» стали дикари, т.е. индейцы. Вот что по этому поводу написал Эрне Шокет.

ДИКАРИ

Когда моя маленькая Помпонка, вернувшись из школы после первого дня учёбы в школе, листала книжку географии, которой снабдил её учитель-священник, ей на глаза попался барочный рисунок «дикарей», индейцев с перьями на голове, с устрашающими томагавками и очень её заинтересовал.
Внимательно изучая рисунок, она подступила к своей матери с такими дотошными расспросами, которые могли бы свести с ума даже отцов-иезуитов:
- Это дикари, да?
- Да.
- Те, которые нападают на мамочек?...
- Да.
- И ещё приносят им детей?
- Вот-вот.
- А где они их берут?
- В лесах, в горах... далеко.
- А кто их там оставляет?
- Там? ... Другие индейцы... старшие... я не знаю...
- А те где берут детей, эти старшие?
- Э-эй, слушай... оставь меня со своими вопросами.
- А из чего они их делают?
- Из мёда, сахара и апельсиновых корок.
- Правда?...Поэтому наш маленький Клод так любит измызгиваться сахаром, да?... Это миленько... Так значит они их приносят... а как они их приносят?
- В больших корзинах.
- А ты уже видела их по-настоящему, дикарей?
- Да... всё, хватит, больше меня ни о чём не спрашивай.
- Это чтобы защищать мамочек от индейцев приходят за нашим папочкой даже ночью?...
- Вот-вот.
И я слышу голосок Помпонки взывающий ко мне:
- Это правда, папочка?
- Совершенная правда.
- А тебя они побить не могут?
- Меня? Что ты! Это я им могу набить... дикарям... Бац...Бац... прямо в лоб, по башке! Они бегут от меня, только пятки сверкают...

Помпонка сейчас же примчалась ко мне в кабинет, в глазах – восторг, в руках – учебник географии.
- У них вот такие красивы перья на голове, да?
- Да-да, абсолютно такие... но только у старых плохих индейцев... Прошлой ночью был один, который не хотел убраться подобру-поздорову, так я его схватил за перья, раз! и выдернул их все... Думаешь, он не завопил, как резаный?
- Ой, почему же ты мне не дал такие красивые перья?
- Я же не знал, что они тебе понравятся...
- А что ты с ними сделал?
- Я их выбросил, там, на дороге...
- Скажи, папочка, а ты принесёшь мне в другой раз?
- Конечно принесу.
- Спасибо, папочка! – обрадовалась моя Помпонка и с гордым видом отправилась за обеденный стол учить свои уроки.

***

«Дикари» частенько наведываются к нашему основательному и гостеприимному населению и свои набеги на деревни они совершают чаще ночью, но иной раз и среди бела дня!
Мне даже кажется, что есть индейцы, которые прекрасно знают, что происходит в деревне. И живут дикари неподалёку, прячась в пещерах, на горе, потому что недавно, в воскресенье, эти наглецы отважились прийти в деревню, когда народ толпами валил из церкви, и напали они на дом нашего соседа Ланкто.
Меня тотчас известили об этом.
... О! Друзья мои! Какие это всё же трусливые твари! И ведь нападают всегда на беззащитных женщин... честное слово, я прогнал их за какие-нибудь четверть часа. Они убежали, жалкие, поганые. Они бежали не разбирая дороги, прямо через ячменные поля.
Помпонка поджидала, когда я вернусь, и сразу же спросила у меня, сделав озабоченное лицо:
- Они тебя не побили, папочка?
- Нет, какое там! Умчались, как зайцы!

Только вдруг через пять минут я вижу, к нашему дому бегут одна, две, три, пять деревенских девчонок во главе с моей Помпонкой, которая им что-то растолковывает, и если судить по девчоночьим лицам и их испуганным взглядам, то, о чём она им толкует, действительно страшно.
Они вбежали и обступили меня со всех сторон. Они принесли мне перья, которые индейцы потеряли в схватке у Ланкто, а они нашли их в соседском саду... Кто бы мог придумать такое... настоящие перья! И я тотчас вспомнил картинку из учебника географии.
Эти малышки даже жалели несчастных дикарей, подумать только! И правда, представьте, что у вас из головы выдирают перья, которые сидели на палец в вашем черепе, если судить по длине полого стержня!
Они уже успели показать перья своим учительницам из монастыря... Как те смеялись, Боже мой, особенно смешливая Петронилла.
У них тоже допытывались и смеялись: не нападали ли на монашек индейцы, и так чуть ли не в каждом доме... хотя чего уж тут смешного...
Даже до отца Грегуара докатилась эта история, который наблюдал за этим весельем из-за кладбищенской оградки, а потом пришёл спросить, в чём дело?
Он отец Грегуар нисколько не смеялся; он только стыдливо косил глазами направо и налево, и почти уже рассердился.

***


Господибожемой! Никак я не мог поверить, что они не заметили, что это были индюшачьи перья!
Ну да, того индюка, которого зарезали, чтобы подать на стол на крестины...
... Правда и то, что индейца на крестины не пригласили. Может быть зря?

Wednesday, April 18, 2007

Рождественская байка

Я услышал эту историю от Аугуста Страшненького. С тех пор, как Аугуст чувствует себя неважнецки, во всяком случае не так, как ему бы хотелось, он не хочет, чтобы я называл его настоящее имя. В остальном же вся история с бумажником, слепой старухой и рождественским ужином - всё в точности, как он мне рассказал.

Пауль Остер

Рождественская байка
Аугуста Страшненького


Мы с Аугустом знакомы вот уже без малого одиннадцать лет. Он работает в сигарной лавке, что на Коурт Стрит в центре Бруклина, и так вышло, что мои любимые короткие датские сигары остались только в этой лавке. Поэтому я довольно часто заходил туда, покупая заодно и газеты. Долгое время я не обращал внимания на Аугуста Страшненького. Это был странный маленький человечек в выцветшей голубой футболке, торгующий сигарами и газетами. Проказливый, саркастичный тип, который всегда мог сказать что-то замысловатое о погоде, или о наших бейсбольных Метсах, или о вашингтонских политиканах, но и не более того.
Но вот однажды, столько лет прошло с тех пор, довелось ему, просматривая газету, наткнуться на обзор моей книги. И он узнал меня, потому что там была фотография, и с тех пор всё переменилось. Я перестал быть для него одним из покупателей, а стал Кем-то... Большинству совершенно безразличны книги и писатели, но тут сам Аугуст считал себя в некотором роде причастным. Теперь, разгадав секрет моей личности, он стал относиться ко мне, как к союзнику, доверенному, собрату по оружию. Сказать честно, мне это казалось навязчивым. И неизбежно настал день, когда он спросил, не хочу ли я взглянуть на его фотографии? Учитывая его энтузиазм и благожелательность.., да и вообще в таких ситуациях я не умею отказывать.
Бог знает, на что я надеялся. Но только то, что мне показал Аугуст, было из ряда вон. В маленькой подсобной клетушке без окон в большом картонном ящике он хранил двенадцать одинаковых чёрных фотоальбомов. Дело жизни, сказал он, но всё это заняло только пять минут, но каждый день на протяжении двенадцати лет. Каждое утро последние двенадцать лет он останавливался на углу Атлантик Авеню и Клинтон Стрит ровно в семь часов утра и делал один цветной снимок одного и того же городского пейзажа. У него уже скопилось больше четырёх тысяч фотографий. Каждый альбом представлял год, все фотографии были аккуратно датированы от «01 январь» до «31 декабрь».
Когда я погрузился в дело жизни Аугуста и начал листать альбомы, я не знал, что и подумать. Моё первое впечатление – это была самая странная, самая эксентричная вещь, которую мне довелось увидеть. Все фотографии повторяли друг друга, та же улица, те же здания, беспрерывный, нисколько не разнообразный бредовый поток одинаковых картинок. Я не знал, что сказать Аугусту и поэтому продолжал листать альбом, покачивая головой в притворном одобрении. Сам же Аугуст был невозмутим и смотрел на меня с застывшей улыбкой на лице. Но через несколько минут он вдруг прервал меня, сказав: «Вы слишком торопитесь. Вы ничего не поймёте, если не остановитесь.»
Конечно, он был прав. Если вы не всматриваетесь, то и ничего существенного не замечаете. Я взялся за другой альбом и заставил себя продвигаться вперёд с оглядкой. Я стал вглядываться в детали, стал замечать перемену в погоде, изменение освещения в связи со сменой времён года. Вскоре я научился различать особенности в потоке машин, предвидеть их ритм в последующие дни, отличать воскресные дни от будней, субботу от воскресенья. И тогда, мало по малу, я начал узнавать лица прохожих на заднем плане, следить за их движением на работу. Одни и те же каждое утро они шли, оставляя мгновение своей жизни в объективе камеры Аугуста.
Научившись различать их, я стал приглядываться к их позам, к их одежде, стараясь проникнуть в смысл и драматизм их повседневности. Я схватился за следующий альбом. Мне уже не было скучно, я не был сбит с толку, я начал догадываться. Я понял, что Аугуст фотографировал время, реальное время и время человеческое, и делал он это, присваивая себе квадратик пространства так, что за этим квадратиком угадывался он сам. Аугуст смотрел на меня, вглядывающегося в его произведение, и его лицо сияло удовольствием. Тогда, угадав мои мысли, он процитировал строчку из Шекспира.
«Завтра, и завтра, и завтра, - пробормотал он на одном дыхании, – время мелким шажком семенит». И я окончательно уверился в том, что Аугуст знал, что делал.
Было это более двух тысяч снимков тому назад. С того дня мы с Аугустом многожды возвращались к его произведению, но только неделю назад я узнал, каким образом у него оказалась эта камера и почему он начал фотографировать. Он поведал мне истории, смысл которой я тщусь разгадать по сей день..

За неделю до рассказа Аугуста мне позвонил человек из Нью-Йорк Таймс и попросил написать коротенькую историю для рождественского выпуска газеты. Я хотел было отказаться, но агент этот был столь любезен и настойчив, что я в конце-концов уступил, сказав, что попробую. И только положив телефонную трубку на рычажки, я понял, что пропал. Меня охватила паника. Что я знаю о рождестве? – спрашивал я себя. Я ведь никогда ничего не писал по заказу...
Несколько дней я ходил сам не свой, отмахиваясь от призраков Диккенса и О.Генри и прочих мастеров литературных Святок. Сама фраза «рождественская история» вызывала во мне гадливые ассоциации лицемерных слёз и патоки. Даже самые лучшие рождественские истории мне представлялись нарочитыми и слюнтяйскими байками для взрослых. И будь я проклят, если напишу нечто подобное, думалось мне, и как только я мог согласиться, и возможно ли написать несентиментальную рождественскую историю? Это же оксюморон! Невозможная головоломка! Легче представить скаковую лошадь без ног или бескрылого воробья.
Я торчал дома. В четверг я решил пройтись, надеясь, что свежий воздух прояснит мне голову. Было около полудня, я зашёл в сигарную лавку пополнить свои запасы. Там, как всегда, стоял Аугуст, стоял себе за стойкой, как обычно. Он спросил как дела и, совершенно неожиданно для самого себя, я вдруг выложил ему, как на духу, всю мою душевную смуту. «Рождественская история?» - спросил он, когда я выдохся, - «Всего лишь! Если ты платишь, то в ближайшем ресторане я расскажу тебе, дружок, самую что ни на есть рождественскую историю, лучшую из всех, что тебе довелось слышать. И я уверяю тебя, что история эта самая что ни на есть правдивая».
Мы прошлись по улице до Джекса, тесного и шумного, но уютного, с фотографиями старой команды Доджерсов по стенам. Там подают чудесные сэндвичи с пастрамой. Мы нашли столик в глубине зала, заказали сэндвичи и Аугуст принялся жевать, излагая свою историю.
- Было это летом семьдесят второго года, - сказал он, - Утром пришёл в лавку один тип и стал потихоньку рассовывать по карманам плаща всякую всячину. Лет ему на вид было девятнадцать или двадцать, и признаюсь, мне не доводилось прежде встречаться с таким нелепым воришкой. Он спрятался за колонну и думал, что я его не вижу. Он там запихивал книжки за пояс, а потом стремительно пошёл к выходу. Я окликнул его. Паренёк струхнул и побежал, как заяц. Пока я выбрался из-за стойки, он уже мчался вниз по Атлантик авеню. Я бежал за ним следом с полквартала, но где там. В панике он обронил что-то, и я остановился, чтобы подобрать. Это был бумажник.
Его собственный бумажник. Денег, разумеется, не было, зато были водительские права и три или четыре маленькие фотографии. Я думаю, что мог бы стукнуть в полицию и арестовать типа. У меня были его данные, имя и адрес. Но что-то остановило меня, жаль мне его стало, этого юнца, когда я разглядывал фотографии из кошелька. Я не мог по-настоящему разозлиться на него. Звали его Роберт Гудвин. На одной фотографии он был совсем мальчишкой рядом с женщиной, матерью или бабушкой, которую он обхватывал своей рукой вокруг талии. На другой ему вообще лет девять или десять, он одет в бейсбольный костюмчик, с битой в руке, а на лице широченная улыбка. Мне от этой улыбки стало не по себе. Я подумал, а что если он сейчас был под кайфом? Совсем ведь пацан, из какого-нибудь Бруклина, без никакого будущего. Да и кому какое дело до пары ничтожных книжонок, которые он уволок?
Я запихнул всё обратно в бумажник. Я даже подумал, не отослать ли ему бумажник по почте, да потом закрутился и забыл о нём.
Тут зима подошла и рождество, а в рождество лавку хоть закрывай, всё равно никого нет. Обычно хозяин приглашал меня к себе, а в этот раз уехал к родственникам во Флориду. И вот сидел я у себя, такая меня тоска взяла, и вдруг попался мне на глаза бумажник этого Роберта Гудвина, забытый на полке в кухне. И я подумал, какого чёрта! Что если я навещу этого типа. Сунул бумажник в карман куртки и вышел. Пошёл вернуть бумажник.
Адрес был на Борум Хилл, в трущобах. Моросило, и я помню, что весь промок, пока отыскал улицу и дом. Все дома в захолустье похожи один на другой. Можно блуждать по одному и тому же месту, не понимая, где ты находишься. Как бы то ни было, дом я нашёл, поднялся, нашёл квартиру и позвонил. Никто не ответил. Я подумал, что никого нет. Постоял, подождал, позвонил ещё, просто так, чтобы убедиться. Подождал ещё, потому что обидно стало, а когда я уже развернулся, чтобы уйти, за дверью послышался шорох и старческий голос спросил, кто там? Я сказал, что ищу Роберта Гудвина. «Это ты, Роберт?» - спросила старуха и, наконец справившись с десятью замками и задвижками, открыла дверь.
Ей было лет восемьдесят или даже девяносто, и первое, что бросилось в глаза – это то, что она слепая. «Я знала, что ты придёшь, Роберт. Я знала, что ты не забудешь навестить на рождество свою бабушку Гранни Этель». И она открыла мне свои объятья.
У меня не было времени на размышления, ты понимаешь. Мне надо было сказать что-нибудь сейчас же, и прежде чем я успел сообразать, у меня вырвалось, сам не знаю как: «А как же, Грани Этель!» - сказал я – «Конечно я пришёл навестить тебя на рождество». Не спрашивай меня, зачем я это сделал. Я и сам не знаю. Может быть мне не захотелось огорчать её, может ещё почему, не знаю. А только так уж вышло, что эта старуха обняла меня и мне тоже пришлось обнять её.
Я не сказал ей, что я её внук. Ничего подобного, но это как бы подразумевалось. Я не собирался обманывать её, как ты думаешь? Это было похоже на игру, которую мы оба затеяли не сговариваясь, без всяких правил. Я думаю, что эта женщина знала, что я не её внук Роберт. Она была стара и едва на ногах стояла, но не настолько же она выжила из ума, чтобы спутать свою кровиночку с каким-то мужиком. Но она была счастлива думать, что я – её внук, и я не нашёл ничего лучшего, как подчиниться и пойти за ней.
И мы вошли в квартиру и провели вместе целый день. Квартирка была захламлена хуже некуда. Оно и понятно, если слепая старуха живёт одна одинёшенька. Она всё время спрашивала, как я живу, и мне приходилось врать. Я сказал ей, что нашёл хорошую работу, в сигарной лавке. Я сказал ей, что я собираюсь жениться. Я наплёл ей ещё тысячу всяких небылиц, а она делала вид, что всему верит. «Это хорошо, Роберт, - приговаривала она, покачивая головой и улыбаясь, - Я всегда знала, что всё у тебя наладится».
Время шло и я изрядно проголодался. Похоже, перекусить было нечего и я решил сходить в магазинчик по соседству. Я притащил ей кучу всякой вкуснятины. Запечёную курицу, овощной суп, баночку картофельного салата, шоколадный торт и разного по мелочи. У Этель в спальне были припасены две бутылочки вина и вдвоём мы сообразили вполне пристойный рождественский ужин. Мы оба слегка захмелели от вина и, как сейчас помню, перешли на диван в гостинной, там было удобней. Потом мне захотелось пописать и я пошёл в ванную. И там всё точно переменилось. Мне уже поднадоела игра во внука Этель, но то, что случилось потом – совсем уже чушь, такая, что мне по сей день за себя стыдно.
Я пошёл в ванную, а там на полочке оказалось шесть или семь фотокамер, новеньких, тридцать пять миллиметров, в кожаных футлярах, экстра-класс. Я прикинул, что это работа настоящего Роберта, этакий загажничек, надёжное местечко. Я никогда прежде не фотографировал и уж конечно никогда не брал чужого, но тогда, в тот самый момент я увидел камеры в ванной и решил, что одну возьму. Так вот решил. И неотступно думая об этом, я взял одну камеру подмышку и пошёл в гостинную.
Я не мог дольше там оставаться, но Гранни Этель прикорнула на диванчике. Слишком много Кьянти для неё, я так думаю. Я пошёл на кухню, вымыл посуду, а она всё спала и посапывала, как дитя. Мне совсем не хотелось нарушать её сон и я ушёл. Я не мог написать ей записки, мол, до свидания, потому что она ведь была слепая, так что я просто ушёл. Я положил бумажник её внука на стол, взял камеру и вышел. И на этом моя история заканчивается.
- Ты возвращался туда ещё? – спросил я.
- Однажды, - ответил он, - Через три или четыре месяца. Я так себя погано чувствовал из-за этой камеры, которой так и не воспользовался за все эти месяцы, что решил вернуть её, но госпожи Этель там уже не было. Не знаю, что с нею случилось, а только кто-то другой уже жил в её квартире, и никто ничего не знал о ней.
- Она, наверно, умерла
- Наверно...
- Так значит это с тобой она встретила своё последнее рождество.
- Выходит так. Я никогда об этом не думал.
- Ты всё правильно сделал, Аугуст. Ничего лучше для неё и нельзя было сделать.
- Конечно, сначала наврать старухе, потом обворовать её. Не понимаю, что ты имеешь в виду.
- Ты сделал её счастливой. А камера и без того была ворованная. Это не то же самое, как если бы ты украл у неё.
- Из любви к искусству, Пауль?
- Я бы так не сказал. Но в конце концов ты нашёл этой камере достойное применение.
- А у тебя появился сюжет для рождественской истории, правда?
- Точно, - сказал я, - сюжет есть.

Я помолчал минуту, изучая лицо Аугуста и его хитрющую ухмылку. Я не мог быть уверен, но в глазах его мерцало что-то такое, что заставляло думать о розыгрыше, как если бы он придумал всё от начала до конца. Я хотел было спросить его об этом, да удержался, понимая, что он всё равно не ответит. Я поверил ему, а это главное. Без этого никакая история не может быть правдивой.
- А ты мастер, Аугуст, - сказал я, - спасибо за помощь.
- Не за что, - ответил он, продолжая взглядывать на меня безумными искрами глаз, - ведь в конечном итоге, если ты не можешь поделиться своими секретами с друзьями, что ты сам за друг такой?
- Тогда ты самый что ни на есть настоящий.
- Это тебе видней. Ты только пиши всё, как есть, ничего не выдумывай и больше мне ничего не надо.
- А ужин?
- Что ж, от ужина я не откажусь.

Я улыбнулся ему и он улыбнулся мне в ответ. Тогда я подозвал официанта и попросил счёт.

Friday, March 30, 2007

ПОДРУГА НЕЛЛИГАНА

Robertine Barry

Робертина Барри
1863-1910

Робертина Барри больше известна по псевдониму Франсуаза. Она была одной из первых женщин-журналистов в Квебеке. Она сотрудничала в частности в газете Отечество, где вела первую женскую страницу. Издавала она и свой собственный журнал, выходивший раз в два месяца; он так и назывался Журнал Франсуазы и просуществовал до 1909 года, пользуясь неизменно большим спросом. Активная участница разных конференций, Робертина Барри сотрудничала со многими издательствами. Её публикации в Отечестве составляли сборники, выходившие с 1895 года.
Общеканадский институт женского движения учредил журналистскую премию в её честь. Около десяти лет сотрудничала Робертина Барри в Отечестве, ведя страничку Понедельных заметок.

«Никто никогда до сих пор не говорил об ещё одной литературной дружбе Неллигана с той самой Франсуазой или Робертиной Барри, которая будучи на 16 лет его старше, была скорее подругой его матери.
Родом она была из региона, именуемого устьем реки Святого Лаврентия (bas St-Laurent) и по отцу была ирландкой. Кроме того, она жила по соседству с Неллиганами, на улице Лаваль. Она радо проявила интерес к молодому поэту. Благодаря её участию, в Отечестве от 22 октября 1898 года было опубликовано первое стихотворение Неллигана, а позднее множество других, среди которых небезызвестное «Мечта поэта», вдохновенное самой Франсуазой, с благодарным посвящением «сестре по дружбе».»
Из предисловия Люка Лакурсьера к собранию сочинений Неллигана в издательстве Фиде





Понедельные заметки
1891 год
понедельник, 21 сентября 1891

Вы знаете, в соборе благотворительный базар. Этой новости уже неделя и все о ней знают, даже те, которые не знают за что прежде хвататься, за сердце или за кошелёк. Ерунда! Эти финансовые потери легко восполнимы хотя бы милыми улыбками прелестных девушек, которые собирают пожертвования на храм!
Конечно, было бы интересно узнать, поелико возможно, подсчитывая выручку, сколько было дано действительно ради храма, сколько из моральных обязательств или из-за невозможности избегнуть этих обязательств, а сколько ради взоров прелестниц.
Впрочем, лучше уж не знать, препарируя таким образом наши добрые деяния. Узнав подлинные мотивы их, можно разувериться в добре, как таковом.
Всё же каждый вечер в соборе желанен и весел. Яркие наряды, огни и цветы в живописных декорациях, девушки за стойками и те, что прохаживаются в голубых и розовых шлейфах по храму, всё – очаровательно. А чёрные одеяния оттеняют и делают эту совершенную картину более выпуклой.
Толпа шумна и настроена раскованно: лотерейные билеты – прекрасный повод для разговоров и знакомства накоротке; люди собираются группами, смеются, общаются, и меткие слова бурлят и будоражат, как пенный ток шампанского.
Вдоль стен за тяжёлыми колоннами подальше от шумных компаний встречаются влюблённые, прохаживаются мелкими шажками, разговаривая неспешно и почти шёпотом Бог ведает о каких пустяках, но счастливо, с удовольствием, с благостью на сердце.
Позже, через несколько лет, когда при торжественных звуках соборного органа участники церемонии затянут гимны древних литургий в клубах благовоний перед стоящим на коленях народом, найдётся молодая женщина, которая, дотронувшись затянутой в перчатку рукой до локтя того вон мужчины в приличествующей моменту одежде, шепнёт ему:
- Ты помнишь, Анри? Ведь это здесь, помнишь, ты сказал мне, что...
Но он строго, холодно, но вежливо прервёт её жестом. Бывают такие воспоминания весьма неуместными в определённых обстоятельствах.
Конечно же и он тоже всё прекрасно помнит. На несколько секунд алтарь, высокие свечи, белые одежды исчезнут из его взора; он вновь увидит столики с цветами и всякой всячиной на них, шумную толпу там, где сейчас розовощёкие ангелочки воспевают взволнованными голосами благодарственные гимны, литании любви...
Ах! Какое дивное было время каких глупых безумств!

Самое бойкое и прибыльное место там, где продают мороженое. Все обязательно подходят к мороженщицам. Все, от достопочтимых бабушек, не боящихся холодного лакомства, потому что и без того у них иней в волосах, до мальчуганов, сравнивающих, чей стаканчик больше наполнен.
Молодые люди учтиво подводят к ларькам девушек; мой бесстрастный взгляд журналиста обязывает меня заметить, что многие не столько ведут, сколь сами ведомы, и смешочки, нисколько не завуалированные, укалывают самое скаредное сердце.
Парочки подходят, чтобы выбрать столик: этот? Нет, другой, подальше от входа, лучше там, за завесой еловых ветвей, укрывающих от нескромных взглядов и всеслышаших ушей.
Оставим их одних... Они заказывают всё подряд, ни до чего не дотрагиваются, зато платят по-королевски. Благодаря им храм получит максимальное воспоможение. Их дарами воздвигнется храм святого Петра и памятник Отечеству.


---- вот такая была публикация. Сейчас такая вряд ли прокатила бы. Сейчас надо обухом по голове, иначе нельзя ----

Wednesday, March 28, 2007

Выборы в Квебеке

Не так давно в провинции Квебек прошли очередные правительственные выборы. Как скучно и беспринципно они прошли и закончились так же скучно победой меньшинства. Ущербное правительство, убогая оппозиция, но всё мирно и тихо. Даже референдум отодвинулся куда-то очень далеко. Никто не хочет отделяться. И это к лучшему. А вот как Гектор Бертело описывает с своём сборнике исторических зарисовок В добрые старые времена выборы 1832 года, всего каких-нибудь сто семьдесят пять лет тому назад.



Гектор Бертело

В добрые старые времена

Как проходили выборы – Смута 1832


В добрые старые времена парламентские выборы не проходили за один день. Пункты для голосования были открыты до тех пор, пока регистрировали хотя бы одного человека в час. Случалось, что выборы длились месяц и схватки между патриотами и бюрократами были столь же часты, сколь и кровопролитны.
Первого мая 1832 года жители Монреаля были приглашены избрать депутата законодательной ассамблеи.
Среди баллотирующихся были двое: доктор Даниэль Траси, один из сотрудников Виндикатора, патриот до мозга костей, и Мистер Стенли Бэгг, богатый собственник и убеждённый бюрократ. Итак, первого мая в десять утра открылись избирательные пункты и голосование шло без заметных волнений до девяти вечера.
К девяти вечера голоса разделились примерно поровну и народные страсти раскалились добела.
На всех пунктах сторонники тори и либералы вступали врукопашную, то и дело пуская в ход палки. Жарче прочих дрались на улице Сен-Жак.
Здоровяки на содержании у тори теснили бравых патриотов, чтобы не дать им пройти к урнам для голосования. Патриоты же позвали на помощь своих, чтобы воспользоваться законным правом голоса, и бросились в атаку. Тори отступили под градом ударов, в ход пошли не только кулаки, но и обухи топоров. Жос Монферран был в первых рядах.
Его кулаки обрушивались, как кувалды, на бюрократов, круша и опрокидывая их в пыль.
Тори укрылись на Площади Оружия и на подступах к улице Сен-Жак, когда доктор Робертсон вызвал регулярные войска. После полудня на площадь вступил полк солдат.
Указ о смутьянах (Riot Act) был зачитан мировым судьёй Мэтром Жанвие-Даниелем Лакруа.
Солдатам был отдан приказ примкнуть штыки. Толпа отступила обратно на Сен-Жак. Дойдя до улицы Сен-Пьер, она остановилась. Тогда солдаты открыли огонь по патриотам. Три человека, не принимавшие участия в смуте, упали, сражённые пулями. Это были Бийет, Лангедок и Шовэн. Первые двое были бедными рабочими, третий – наборщик в Минерве.
В те же выборы, закончившиеся победой Траси, возле другого избирательского пункта силач Вуаер уложил крепыша Билла Коллинса, самого известного боксёра из партии тори. Билл дежурил у пункта, он не пускал внутрь ирландцев и франко-канадцев, жестоко избивая их.
Наш Вуаер, истинный патриот, был самым смирным и самым почитаемым гражданином Монреаля. Он жил на дивиденды в своём доме на углу улиц Сен-Лоран и Миньон.
Силы он был воистину геркулесовой и ростом в шесть с половиной футов.[1]
Видя, что его компатриотов нещадно бьют, он решил тоже двинуть кулаком. Ударил он всего раз и главарь банды тори лишился чувств. Вуаер сам отнёс его в ближайший приют на Сенном Рынке (сегодня Площадь Победы), где через несколько минут несчастный боксёр испустил последнее дыхание.
Смерть Билла Коллинса ни в ком не вызвала сочувствия. И с правоохранительными органами у него были нелады. А Вуаера судили, но королевский суд его оправдал, потому что было доказано, что убийственный удар был нанесён в целях самозащиты.
В 1832 году, в эпоху большой смуты, о которой мы ведём речь, Площадь Оружия была далеко не так блистательна, как сейчас. Старое здание Монреальского Банка находилось на углу улицы Сен-Франсуа-Кзавье, там, где сейчас почта. А между этим зданием и углом улицы Сторона Площади Оружия простирался пустырь[2].
На этом углу был построен ангар, принадлежавший Этьену Дюбуа, служащему Фабрики.
16 декабря 1884.



[1] Мы опубликовали биографию Антуана Вуаера во франко-канадских атлетах (стр. 63 и последующие)
[2] Между Монреальским Банком и домом Дюбуа находились с запада на восток: Музей, Пожарная каланча и дом мэтра Хендерсона. Мэтр Жак Виже, составивший подробный план местности, дабы представить место трагических событий, не указывает на другой «пустырь», кроме Площади Оружия.

Wednesday, March 07, 2007


Адам Багдасарян

Французский поцелуй
(перевод с английского мой)

Меня на день рожденья пригласили за девять дней. Это был день рожденья Мэгги, и мне Мэгги нравилась, а если верить её записочкам, которые она мне посылала, то и я ей нравился. По её записочками выходило, что я ей нравился в первую очередь, Дайл Кёниг во вторую, а Вэйн Ратнер в третью. Я стал нравиться в первую очередь с того дня, когда я, споткнувшись на лестнице в библиотеке, пролетел через весь холл и врезался головой в стену. Я лично ничего особенно романтичного в этом эпизоде не видел, но только когда я в медпункте пришёл в сознание, то в моём кармане оказалась записочка от Мэгги, мол, она надеется, что с головой у меня всё в порядке и что теперь я буду нравиться ей больше, чем кто-либо другой, и это на всю её жизнь.
Это было само по себе офигенно, потому что Мэгги Мэн была самая красивая девчонка во всех шестых классах. Никто не мог сказать, как так получается, но стоило только побыть рядом с ней пять или десять секунд, как таинственные и неуловимые силы начинали одурманивать голову и не позволяли дышать.
Перед вечеринкой я семь раз зачёсывал так и этак свои волосы, пока не убедился в том, что сделать с ними ничего нельзя, и что мне, наверно, придётся, когда вырасту, носить шляпу не снимая. Я вглядывался в своё лицо и находил его бледноватым, без каких-либо признаков щетины на подбородке, и всё же, отвесив себе пару пощёчин, чтобы кровь прилила к щекам, счёл свой внешний вид, за исключением волос, идеальным.
Когда моя мама везла меня на день рожденья, предстоящий вечер представлялся мне рядом заманчивых картинок. Я знал, что этот вечер запомнится: Пока все остальные будут бессмысленно топтаться на месте, мы с Мэгги будем предаваться самым эмоциональным и романтическим переживаниям, которые станут примером для всех будущих шестых классов. Сперва мы потанцуем, а потом она скажет, что любит меня или что я ей безумно нравлюсь. «Я даже не думала, что настолько», - скажет она мне.
«Я тоже», - отвечу я. Или что-то в этом роде.
Когда мама меня высадила, а ещё раз оглядел себя и пошёл по дорожке, выложенной кирпичами, к дому Мэгги. Позвонив в дверь, я успел проверить молнию на ширинке.
- Здравствуй, Вильям, - сказала миссис Мэн.
- Здравствуйте, миссис Мэн, - сказал я, удивляясь про себя, как у такой обалденной девчонки может быть такая матрона мать.
- Вечеринка будет в гостинной, - сказала она, проведя меня мимо чудовищной японской напольной вазы и портрета мистера Мэна.
Войдя в гостинную, я стал конфузливо осматриваться. Как обычно, девчонки жужжали с одной стороны, шептались, хихикали группками по три-четыре, а напротив пацаны демонстрировали свои бицепсы, сравнивая, у кого больше, высмеивали наряды других, а в целом вели себя скованно и неуютно.
Я прежде всего высмотрел Мэгги. Она стояла с девчоночьей стороны и беседовала с Кэти Колтер и Жоанн Либерман. Заметив меня, Жоанн шепнула что-то на ухо Мэгги, Мэгги повернулась ко мне, улыбнулась и двинулась мне навстречу. Последние девять дней мы с ней только обменивались записочками и времени поговорить с глазу на глаз у нас особенно не было, так что я даже занервничал, пока она ко мне приближалась. Я напомнил себе, что как-никак она моя, и значит беспокоиться не о чем. И доказывать ничего не надо. Эта мысль поуспокоила мой пульс и нормализовала кровяное давление.
- Приветик, - сказала она.
- Приветик.
На тот момент это было всё, что я мог сказать. От одного его вида у меня куда-то делось дыхание.
- Ты попробовал уже луковый соус? – спросила она.
- Нет ещё, а что? Вкусный?
Она кивнула: «Это я приготовила.»
Мне хотелось сказать, мол, конечно, если ты приготовила, то ясно, что мне понравится, но получилось сказать только «О-о!»
В этот момент к ней прямиком через всю комнату подошла Жоанн, скорчила мне рожу и что-то шепнула ей в ухо.
- Мне кажется, Жоанн надо что-то сказать мне, - извинилась Мэгги.
- Конечно, - сказал я, ещё раз напомнив себе, что этот вечер мой и что последнее слово обязательно должно быть за мной, добавил, - Первый медленный танец – мой?
- Да! – сказала Мэгги.
Я могу сказать, что то, как она сказала это «да!» означало, что я могу смаковать мою победу в окружении друзей и прочих.
- Ты пойдёшь выйдешь с Мэгги? – спросил у меня Майк Дихтер.
- Могу.
- Иди с ней в туалет, - посоветовал Кевин Кокс, - мы уже ходили туда с Айлин.
- В какой туалет?
- Внизу, под лестницей. На целый час.
Час, я так понимаю, был рекордом. Прежний, год назад, равнялся пятидесяти секундам.
- Когда ты выходил с Айлин на час?
- Две недели назад. Хочешь, спроси у неё.


Мне пришлось ждать пятнадцать минут первого медленного танца, а когда наконец вот он, я вразвалочку пошёл к Мэгги за тем, что мне причиталось, чего никогда прежде не случалось, и сказал: «Пойдём потанцуем?». Она кивнула, разумеется, и оттого, что всё шло, как по маслу, в голове у меня слегка зазвенело.
Я вывел её на середину, положил свою правую руку ей на талию, а её правую руку взял в левую и мы начали расплавляться. Никогда прежде я не держал никого горячее и мягче. Никогда прежде не сжимал я тело, которое настолько соответствовало моему.
Пока мы благополучно покачивались в объятиях друг друга, я вдруг осознал, что мы в центре внимания, что все девчонки хотели бы оказаться на месте Мэгги, а все мальчишки хотели сейчас оказаться на моём месте, чтобы танцевать с Мэгги. На половине песни Мэгги приникла головой к моему плечу, а в моей голове творилось какое-то озарение, и все краски в комнате стали горячее и приглушённей.
Когда песня кончилась, я посмотрел на Мэгги. Говорить было нечего, даже и пытаться не стоило, и я просто улыбнулся и она мне улыбнулась и мы разошлись по разные стороны.
После того, как голова моя прояснилась, я почувствовал себя уверенней и как никогда прежде хозяином положения. Мэгги была моя, её лицо, волосы, губы, руки, плечи, ноги, голос и всё было магическим образом моим, и я чувствовал себя на голову, а то и на две выше всех прочих пацанов. Удовлетворённый я удалился в дальний угол, чтобы и дальше упиваться ощущением обладания. К сожалению меня сейчас же окружили друзья-приятели.
- Почему бы тебе не выйте с ней? – спросил меня Кевин.
- Надо будет – выйду.
- Она тоже хочет выйти с тобой.
- Откуда ты знаешь?
- Жоанн сказала.
- Что она сказала?
- Что Мэгги хочет выйти с Вилли.
Всё сложилось лучше некуда. Через двадцать минут мы играли в бутылочку. Все встали в круг и по очереди выходили на середину и раскручивали бутылку. Я смотрел на это снисходительно, зная в душе, что только один мальчишка и только одна девчонка и только один поцелуй что-то значат во всех оборотах бутылки.
Я, когда подошла моя очередь крутить бутылку, вышел на середину и посмотрел на Мэгги. Это был затаённый, но властный взгляд, от которого все девчонки стали перешёптываться. Тогда я сильно крутанул бутылку, глядя на единственный возможный выбор и когда так и случилось, все захлопали.
Мэгги стояла, словно зачарованная этим неизбежным и неостановимым движением судьбы, а потом поплыла мне навстречу. Мы какой-то момент пристально смотрели друг на друга, потом поцеловались, но так лирично, так трансцендентально, что удивили наших друзей, сбили с толку наших врагов и всех ввергли в молчаливый ступор. Затем наши губы неохотно разъединились и мы вернулись на свои места в кругу. Конечно, с этого момента всё это кручение бутылки потеряло всякий смысл. Ещё три или четыре раза крутнули, но это было уже не то и круг распался.
Теперь я знал, что момент настал. Подготовка кончилась, моя девушка ждала, и мне ничего другого не оставалось, как только сделать эти семь шагов, разделяющих нас, сказать что-то соблазнительное и увести её в какое-нибудь потаённое место. Я шёл к ней, и она отвернулась от подруги и смотрела на меня. В тот момент всё в ней, казалось, говорило «да!» - «Да! Спроси меня», «Да! Я хочу», «Да! Ты можешь», «Да! Да! Да!». А дело было чрезвычайно конфиденциальное; я подошёл, я посмотрел ей в глаза, я положил руку ей на плечо, я наклонился к её уху, чтобы прошептать: «Хочешь выйти со мной?»
Мне самому показалось это слишком грубым, но всё равно она кивнула.
Пока мы выходили из комнаты, я чувствовал на своих плечах тяжесть четырёх дюжин глаз. Я знал, что каждый из них понимал куда и зачем мы идём, и что мы уносим с собой их мечты и надежды. Я также знал, что не должен разочаровать их. И для этого мне надо было всего-то взять Мэгги, то есть взять её лицо в руки, насколько возможно сильно прижать её губы к своим и покачивать головой из стороны в сторону пока не задрожат её колени или пока она не приподнимет одну ногу, согнув её в колене. Я не знал, что за научный закон заставляет их поднимать ногу, но я посмотрел достаточно фильмов, чтобы знать, что именно так всё и происходит и что именно это должно произойти с Мэгги.
«Сюда», - сказала она, открывая дверь в ванную.
Мы вошли и она включила свет, закрыла дверь и обвила мне шею руками. Я знал, что теперь я должен выключить свет, взять её лицо в руки и поцеловать её. И я выключил свет (погрузив нас в кромешную тьму), взял в руки то, что считал её лицом и прижал свои губы к её подбородку.
- Подожди, - сказал я и снова включил свет, - Я ничего не вижу.
Несколько секунд я вглядывался с её лицо, чтобы запомнить точное расположение её губ, выключил свет и поцеловал её нос.
- Ты, наверно, повернула голову, - сказал я, включая свет.
- Я не поворачивала.
- Давай сначала поцелуемся, а потом я выключу свет.
Что мы и сделали.
После десяти или пятнадцати секунд целования и тихого постанывания от удовольствия, я заметил, что одна моя ноздря закрыта её носом, а другая прижата её щекой. И получалось, что дышать мне нечем. Я попробовал найти способ целоваться и дышать при этом, но ничего не получилось. Как я ни двигал головой, её нос и щека по прежнему мешали мне дышать. Я не хотел говорить ей об этом, чтобы, конечно, не прервать нарастание страсти, которая, я был уверен, уже охватила нас обоих, поэтому продолжал целовать и постанывать, двигая головой вперёд и назад. Теперь лицо у меня пылало, так что я подумал даже, что у меня поднялась температура. Ещё я знал, что если сейчас же не вдохну, то потеряю сознание. И я попробовал открыть рот, но вместо воздуха получил её язык.
Я был совсем не готов к этому и моя голова подалась немного назад. Мне никогда прежде не доводилось ощущать чужой язык у себя во рту и я не вполне представлял себе, что мне надо было делать. Я попробовал засунуть свой язык в рот Мэгги, но это мне вообще не понравилось и я сосредоточился на попытке вдохнуть воздух уголком рта. Это не должно было быть слишком сложным предприятием, но чем больше я отклонялся назад, чтобы вдохнуть, тем страстнее и неуёмней она прижималась ко мне. Теперь моя голова была запрокинута дальше некуда, а её голова двигалась всё вперёд и я уже не знал, у кого должны дрожать коленки и кто должен чувствовать себя хозяином положения.
За мгновение до момента, когда мои лёгкие готовы были взорваться, я положил руки на то место, где скоро у неё будет грудь, отклеил своё лицо он лица Мэгги и включил свет.
- Что случилось? – спросила она.
- Я не могу дышать, - сказал я, - извини. Подожди.
Она ждала, а я глубоко вдыхал и выдыхал несколько раз подряд, потом выключил свет и поцеловал её нос. Снова!
- Извини, - сказал я, включил свет, - Давай сперва поцелуемся.
И мы поцеловались, а я выключил свет, и прежде чем я успел что-либо сообразить, дышать мне уже было нечем, а её язык опять оказался у меня во рту. Я постарался своим языком вытолкнуть её язык из своего рта обратно в её рот, но ей это так понравилось, что она опять начала стонать, и мне, похоже, ничего другого не оставалось, как только стонать вместе с ней.
Тогда же я подумал, интересно, сколько времени мы уже целуемся? Я знал, что побить рекорд шансов у меня нет, но я хотел выдержать сколько-нибудь достойное время. Так что пока мы вместе мычали и без конца наклоняли головы из стороны в сторону, я решил, что десяти минут будет довольно, а это получается надо считать до шестисот. Когда я досчитал до двадцати семи, я заметил, что щёки у нас с одной стороны горячее и мокрее. Ещё через секунду я осознал, что мокрость эта течёт, и течёт она из угла моего рта, через который я всасывал воздух. Таким образом у меня было три выбора: перестать целовать Мэгги, извиниться и вернуться на вечеринку; повернуть голову в другую сторону и всасывать воздух через другой угол рта; либо не обращать внимания, надеясь, что она тоже ничего не заметит. Я выбрал последнее, продолжая счёт, но когда я добрался до двухсот двадцати шести, терпеть стало невозможно. Я опять отклеил своё лицо от лица Мэгги, включил свет и сказал как только мог учтиво: «Может быть, вернёмся обратно?»
Она посмотрела на меня секунду, как мне показалось изучающе, потом кивнула.
Мы вернулись, и все вокруг были удивлены и растеряны. Мэгги ушла на девчоночью половину, где начала рассказывать свою версию случившегося, а я упал в кресло на мальчишечьей половине и меня тут же окружили приятели и злопыхатели, ну, как там всё было? «Влажно, темно, удушливо, горячо и неудобно», - мог бы я им сказать, но стоило мне взглянуть в из жадные, горящие глаза, и у меня нашлись силы только на один выход: «Кайф».
Это было последнее, что я мог для них сделать.

Thursday, February 01, 2007

Возмущение миллионером!!!


Мишель Трембле и затихание зовов Марии Шапделен.


После знаменитого и очень сомнительного крика "Vive
le Québec libre!", брошенного в 1967 году генералом де Голем с балкона монреальского муниципалитета, в провинции Квебек началась эпоха «больших запросов», кончившаяся шурум-бурумом двух проигранных референдумов.

Эти заметки – наблюдение за скандалом, раздутым франкоязычной прессой Квебека по поводу...

Такое уже было. Элен Жютра, юная студентка Университета МакГил, что в Монреале, послала в 1994 году статейку в ежедневную газету «Лё Дёвуар» (Долг или Обязательство?), а затем опубликовала вариант этой статейки, размазанный на целую книгу «Квебек меня убивает!» (издательство «Интушабль» (Неприкасаемые), 1995, 111 стр.)

Кинорежиссёр Пьер Фалардо тогда же посоветовал ей собрать чемоданы и валить: «Если тебе не нравится, так давай поищи, где получше!» - влепил он безо всяких церемоний. Всё бы ничего, да вот памфлет был переведён на английский и принят на ура всей англоязычной Канадой: «Ага, говорили мы вам! Если уж коренная жительница Квебека заявляет такое!»

Так было двенадцать лет назад. И вот новый всплеск эмоций в стане квебекских суверенистов. На этот раз в центре бучи не кто-нибудь, не студенточка, а настоящий писатель, драматург и романист, чьё имя уже вписано золотыми буквами в национальный классический репертуар – Мишель Трембле.

Суть же высказывания Трембле такова: я больше не верю в суверенность Квебека.

Это было, как сказочный сон, как дремотные голоса, что пригрезились некогда Марии Шапделен, героине романа Луи Эмона, француза, который проникся духом Квебека и породил в начале двадцатого века то, что критики назовут потом «романом от сохи» (только по-русски это звучит уничижительно, а по-французски «roman du terroire» так и очень даже благозвучно. Что-то вроде "зов деревни" или "роман пашни". Бог с ними, с определениями. Вот лучше перевод гласа или зова, который услышала в конце романа многое вдруг постигшая и провидящая, но простая девушка из далёкой квебекской деревни:

«Мы пришли сюда триста лет назад и мы здесь остались... Те, кто привёл нас сюда, могут вернуться, чтобы взглянуть на нас без горечи и без печали: если и верно, что мы ничему не научились, то верно и то, что мы ничего не забыли. (читать надо с подвыванием, вместе с волками и вьюгой-пургой)

Мы привезли с собой из-за моря наши молитвы и наши песни: они всё те же. В нашей груди бьются всё те же сердца, отважные, горячие, способные сострадать и умеющие смеяться, самые человечные сердца – они всё те же. Мы составили карту нового континента от Гаспези до Монреаля, от Сен-Жан д’Ибервиль до Унгавы: здесь всё, что мы привезли с собой, наша вера, наш язык, наше благородство и даже наши слабости – святы, неприкосновенны и пребудут с нами во веки веков. (тут обязательна пауза и сглатывание набежавшей слезы)

Вокруг нас другие пришлые, которым нравится называть нас варварами: они захватили власть, у них прорва денег. Но в стране Квебек ничто не переменилось, ничто не переменится, потому что мы тому залог. Мы сами и наши судьбы, мы поняли наше предназначение и наш долг – устоять... выдюжить... и мы выстояли. Для того, чтобы в будущих веках люди оглядывались на нас и говорили: эта порода неподвластна смерти, и мы – тому живое свидетельство (а теперь чуть больше патетики в голосе!)

Трембле считает, что то время прошло, когда трепетала в груди гордость быть представителем французского языка на американском континенте. Варвары победили: «Как в Торонто, мы стремимся к деньгам, деньгам любой ценой. И надо бы позабыть о деньгах и подумать о нашем состоянии духа, отличном от благосостояния и материального комфорта, которые могут дать деньги, а вот не получается».

Но не только в Торонто так, повсюду, и главное – в Штатах. Ничего удивительного, ведь согласно статистике 80 % товарооборота Квебека зависит от южного соседа. Поэтому Трембле и говорит о возможности будучи сердцем квебекцем, кошелёк всё же иметь общеканадский.

«До тех пор, пока наша жизнь зависит от экономики, можно забыть о независимости Квебека»

Можно ли что-либо возразить ему? В 1980 и в 1995 годах жителей провинции приглашали проголосовать за отделение. «И во что нам это обойдётся?» - разумно спросили они.
Независимость – это ловко, а наши сбережения, наши пенсии? И хотим ли мы квебекский рубль? Пусть лучше канадское казначейство и Банк выпустят десятидолларовую купюру с ликом Папино, для нашего вящего удовольствия, потому что мы, как-никак, основатели этой страны, а не фунт изюма.

Стало быть, речь идёт о суверенности в духе Трембле, воспринятой в штыки иными артистическими кругами Квебека.
«Это совершенно по беби-бумеровски, начать слева, а закончить справа. В этом есть даже что-то патетически здравое!» - сокрушается Биз, певец группы Loco Locass. «Но, как говорил Фалардо, если устал, иди спать! Если художник состарился и больше не верит в прежние идеалы, то пусть сходит с корабля, а я ещё поплаваю», - добавляет он.

Писатель Виктор-Леви Больё тоже должен был вставить свои пять копеек: «Вот ведь жопа! Сдохнуть от такого слюнтяйства! – восклицает он, - Добиться мировой известности, описывая скверну нищеты, доховного убожества, и, разбогатев, тотчас же отказаться от всего, независимость-де больше не нужна!»

И как если бы сказанного было мало, как если бы можно было пасть ещё ниже, разгорячённый книжник бросает, точно вызов на дуэль: «если уж такой видный парень несёт такую околесицу, то место ему только во Флориде среди таких же расслабленных.»

В том же духе катит бочку и Клод Жасмэн, называющий себя писателем и социоэтиком во всё том же Девуаре: «Ренегат, предавший Квебек ради бассейна во Флориде», «Карьерист, потому что Оттава легче одаривает монетой, чем Квебек, но делающий вид, что ему-то как раз наплевать на деньги со всей его католико-ретро-романтикой».

И совершенно плачевный вывод: «Его по-детски беспомощные политические рассуждения отвращают. Сидя под пальмами в Кей Вест, вкушая ложечкой лимонный торт, Мишель, уж лучше бы тебе хранить политический нейтралитет, который прежде так тебя красил.»

А что сказать по поводу заявления бывшего премьера от квебекской партии Бернара Ландри, сообщившего во всеуслышанье по радио-Канада, что отныне он ни на одну пьесу Трембле не пойдёт! «Мишель Трембле – миллионер, он знает, как важна экономика для поддержания той же культуры, - сказал бывший премьер, - Я же убит, мне совершенно непонятен его ход мыслей.»

Когда же запалят костры охоты на ведьм? Когда генеральное аутодафе? Скоро ли найдётся придурок, который запретит изучение произведений писателя в школах?

От мысли, что Квебеком могут управлять такие правдолюбцы, морозец по спине! Дело Трембле показательно и симптоматично. Пора уже от слепого и одурелого национализма перейти к здравомыслию и несколько поуспокиться, подсчитывая чужие денежки.

Monday, December 25, 2006

НЕОПРОВЕРЖИМОЕ ДОКАЗАТЕЛЬСТВО СУЩЕСТВОВАНИЯ ДЕДА МОРОЗА

Как-то не хорошо получилось, что я ничего не сказал о Мишеле Трембле, никак его не представил. Исправлюсь в другой раз.



«Да я-то его хорошо знал…
- Ты знал деда Мороза !
- А то как же ! Мы с ним примерно одногодки.
- Он такой старый ?
Мой дедушка Жозафат улыбнулся.
«Нет. Сказать по-чести, я чуток старше его. В школе он учился в классе на год младше, я думаю…Может и на два…»
Вздох облегчения. Мне казалось тоже, что дед Мороз не мог быть таким старым… Я сидел на его коленях, от него пахло ношеным бельём, трубкой, которую очень редко чистили, но я привык. Я обожал старшего брата моей бабушки Трамбле и он отвечал мне тем же. Каждый раз, когда он приходил к нам, он давал мне новенькие тридцать центов, которые я хранил для моих приступов сладостей у Мари-Сильвии, где столько сосулек, лунных карамелек, разных шоколадок и прочего свинства, что уже два поколения детей с улицы Фабр не могут пройти спокойно мимо.
«А давно ты его видел, дедушка ?
- Понятное дело, давно. Он тогда только начинал свою карьеру разносчика безделушек. Но у меня, например, ещё сохранился его номер телефона. Во всяком случае, если он его не поменял…»
Я весь встрепенулся.
«У тебя есть номер телефона деда Мороза ? !
- Я тебе никогда не говорил ?
- Нет, ты никогда мне не говорил этого !
- Наверно, к слову не пришлось… Да я и забыл почти, столько лет ведь прошло… А вообще-то я не думал, что это может тебя заинтересовать… Тебе ведь ещё не разрешают пользоваться телефоном, мне кажется, потому что ты ещё мал…»
Меньше чем через три секунды я уже висел на телефонном шнуре, хотя его повесили довольно высоко, чтобы дети не могли достать. Но мамин стул стоял под телефоном, потому что она только что добрые полчаса беседовала с моей тёткой Маргаритой, младшей из сестёр моего отца, которую она обожала.
«Я хочу с ним поговорить ! Я хочу с ним поговорить !
- С кем это ?
- Дедушка Жозафат ! Да с дедом Морозом же !»
Мой дедушка Жозафат подмигивает моей тётка Робертине, которая на обеденном столе приводит в порядок ёлочные украшения, которые подмокли в сарае во время осенних дождей. Крыша прохудилась и ущерб был существенный. Особенно, что касается тряпичных и картонных украшений, они все полиняли: красное стало розовым, а зелёное каким-то болезненным. Вот она и выжимает, протирает, промакивает и страшно при этом ругается. Металлические шары потеряли свой блеск, с деревянных игрушек слезла краска, волосы у ангелов растрепались и поседели, как хвосты старых дев, короче, всё ни к чёрту.
«В этом году будет не ёлка, а сырой сарай ! А я говорила, не место им там, кто хранит ёлочные украшения в сарае ? Куда там, разве меня кто послушает здесь ? Ничуть. Я ведь и нужна только для того, чтобы готовить, подавать и убирать !»
Мама унеслась в свои мысли и ей совсем не хочется отвечать золовке, она месит тесто для пирогов. Слышно, как она напевает Время вишен, её любимую, и понятно, что она сейчас где-то там, в Саскачеване, среди хлебных полей или полей кукурузы. Вокруг неё расстилаются равнины и один только домишко на тысячи вёрст вокруг. Для кого она думает готовить свои пироги ?
Моя тётка Робертина пожимает плечами, чтобы показать своё пренебрежение к нашим глупостям с дедом Морозом и телефоном, когда на свете столько всяких нужных дел, но и она не может сдержать улыбки, которую сейчас же прогоняет со своего лица, когда я в своей великой наивности спрашиваю у своего дедушки :
«А номер телефона неба у тебя есть ? Я звонил один раз, но никто не ответил… Бернар мне его дал, но он так часто путает номера телефонов… и вообще, он такой, что может запросто разыграть меня…»
Мой дедушка Жозафат берёт меня на руки, садится на мамин стул, снимает трубку телефона.
«Нет, это не тот же самый. Чтобы позвонить на небо, надо, чтобы телефонистка соединила, но чтобы с дедом Морозом - нет, это прямой. Ты увидешь, ты увидешь, малыш…»
Он снимает трубку и начинает вертеть диск, набирая номер.
«Ты помнишь его наизусть ?
- Я никогда не забываю. Я не то, что твой брат Бернар. Но ты встань мне на колени, а то ты не дотянешься куда говорить надо, а дед Мороз, он ведь тогда может и не услышать тебя. Да смотри, куда ты ноги ставишь. Помнишь, однажды у дедушки чуть слёзы не полились, когда ты стал топать своими нетерпеливыми ножками в одном чувствительном месте…»
Сердце у меня готово было выпрыгнуть. Мне в начале не поверилось, что мой старенький дедушка, хоть он и похож на колдуна, может дозвониться до деда Мороза, но теперь, когда я увидел, что он набирает номер, я почувствовал, что ноги мне изменяют, что мне вдруг захотелось присесть, что я испугался, как бы мне не обдудолиться. От возбуждения. Это доказывает правоту моей бабушка, которая всегда утверждала, что я такой возбудимый, что потом это может стать большой проблемой :
«Я никогда не видела, чтобы ребёнок столько писался. А уж я вырастила шестерых ! Да они все вместе за всё своё детство не писались столько, сколько этот ребёнок за пять лет своей жизни. Надо сказать, что его мать наполовину индейка… Может быть это у него от Ниагарского водопада!»
Кроме того, я на грани слёз, такое меня охватило волнение. Но не стану же я реветь, как корова, вместо того, чтобы говорить с дедом Морозом !
Моя тётка Робертина заметила это. Она бросила картонного ангела, которого пыталась спасти от сырости, встала со своего стула и подошла к нам.
«Хватит, дядя, вы его с ума сведёте своими дурацкими историями ! Он слишком чувствительный, этот ребёнок, он возбуждается от ничего и так у него не всё в порядке !»
Я нахмуриваю брови.
«Какие дурацкие истории ? Это не дурацкая история, эй! Мой дедушка Жозафат делает мне знак замолчать и кричит : «Алло ? Алло ? Алло ?» в телефонную трубку.
Моя тётка Робертина подхватывает меня подмышки, чтобы я не упал.
«Мне бы надо было предупредить Нану…»
Он шлёпает её по рукам, затем :
«Можно мне господина Мороза, пожалуйста…»
Господин Мороз ? Правильный номер ! Всё верно !
Слышен голос, далёкий, нежный и радостный, как дудочка.
Я закрываю глаза. Я точно лишусь сознания до того, как начну говорить с дедом Морозом.
«Так и есть, это один из его гномов ответил, Мишель. Он пошёл его позвать…»
Потом, снова в трубку :
«Нет, нет, нет, не Николауса Мороза, об этом я ничего знать не хочу…»
Он закрывает рукой трубку, прежде чем продолжить :
«Хотят мне подсунуть его брата… Но мы-то хотим говорить не с братом деда Мороза, а?»
Я недоверчиво вытаращил глаза :
«У деда Мороза есть брат ?»
Жозафат уже кричит, что есть глотки ?
«Я желаю говорить с Клаусом Морозом ! С дедом Клаусом Морозом ! Да, да, с ним самолично и ни с кем другим ! Я рад был бы поговорить и с его братом Николаусом, но насколько мне известно это не он разносит новогодние подарки, нет ?..»
Он опять наклоняется ко мне :
«Он идёт. Я думаю, он торчал в сортире, это его брат Николаус хотел принять заказ вместо него. Но только он ни черта не знает и говорит невесть что… Никогда не верь этому Николаусу Морозу. Надо всегда знать, что говоришь с самим Санта Клаусом Морозом, иначе на Рождество можешь получить всякую ерунду !»
Моя тётка Робертина шлёпает своего дядьку по макушке.
«Алло, Санта ? Как дела, старый хряк ! Это Жозафат-скрипач говорит… Да, уж утекло, это верно…Ясное дело, всё с ней ! Как это говорится, «кто со скрипицей в ладу, не пропадёт и в аду…» Конечно, смычок у меня теперь не такой бойкий, да ничего, бабы пока жалуют. Ну, а ты ? всё жиреешь ? А торты твоя супружница всё печёт, всё такое же объеденье ? Как там она ? Всё так же проклинает тебя, когда ты уваливаешь под Рождество ? Эй, слушай, я не могу долго говорить, ты понимаешь, междугородка, это знаешь стоит чёртову прорву, да к тому ж я знаю, как ты занят между двух походов в сортир, но тут со мной есть кто-то, кто хотел бы тебе сказать пару слов, и он так спешит, что прямо побелел, как полотно… Ладно, привет, да не забудь поцеловать Морозицу ! Если бы я мог доверять почте, я попросил бы её прислать мне пару тортиков с кленовым сиропчиком, да только дойдёт всё кашицей, а я знаешь, не перевариваю тортовых кашиц…»
Моя тётка Робертина прыскает смехом, я не могу понять почему. Как она может смеяться, когда я сейчас должен буду говорить с дедом Морозом !
«Дядя Жозафат, в самом деле, Морозица ! Могли бы найти ей нормальное имя !
- А что ? Морозица Мороз, что тебе не нравится ?»
Добрая улыбка вспыхивает в его взгляде, его морщинки делаются глубже, моя тётка Робертина пожимает плечами. Он даёт мне трубку телефона. Мне же хочется убежать со всех ног.
«Я не хочу с ним говорить !
- Мишель, это междугородка, понимаешь. Хочешь, чтобы мы выбросили такие деньги на ветер !»
Я беру трубку, дышу в мембрану.
«Ааааалло ?»
На другом конце кто-то взрывается весёлым, круглым смехом, в котором и хо-хо-хо и ха-ха-ха такие добрые, что я сразу же оттаял и приступил к делу :
«Вы уже приготовили всякие безделушки к Рождеству, дед Мороз ? Потому что ведь это через два дня…»
Дед Мороз много смеётся, правда много и я слегка хмурюсь : этот смех мне как будто даже знаком, глуповатый такой смех, я бы сказал…
«Вы не то, чтобы после пива, а, вы смеётесь, как одинмойдядя, когда выпьет слишком !
- Ничуть не бывало ! Я трезв, как Иов, до того, как он потерял работу. Или кто там, в Библии, был трезвеник. И вообще, я работаю, как чёрт !
- А что это за шум у вас ?
- Это ? Это мои гномы деда Мороза тузят друг дружку ! А ещё я тебе скажу, безделушки будут самые лучшие в этом году !»
Я сразу же забываю, что голос мне как будто тоже знаком.
« А какие ? Какие ? Какие ?»
Он смеётся, просто заливается.
«Ты какой нетерпеливый, а, бля ! Я не должен говорить детям, что я им принесу !»
Я повернул голову к тётке Робертине.
«Дед Мороз говорит «бля», как мой дядя Бебе ! Здорово, а ?»
Можно подумать, что её подмывает расхохотаться, но она опять сдерживается…
«Моя тётя говорит, что нельзя говорить бля, дед Мороз, это некрасиво !»
На том конце молчание. Я слышу, будто кто-то задыхается, будто кто-то смеётся в кулак.
«Вы где ? Это междугородка, понимаете, это дорого стоит !»
Дед Мороз наконец отвечает, но голос у него изменился и мне кажется, что он стал ещё знакомей.
«Морозица мне сказала сейчас то же самое. Извини меня, Мишель. Я больше не буду говорить бля …
- Вы знаете, как меня зовут ?
- Э-э… я узнал тебя… то есть, я догадался. Когда я услышал голос твоего деда Жозафата, а сразу так себе и сказал : он должен был позвонить мне, чтобы я поговорил с Мишелем…
- Мой электрический поезд, это будет лионский…
- Не пытайся вызнать у меня, эй! Я же сказал тебе, что я не имею права ничего сказать ! Во всяком случае, ты будешь рад, это уж точно ! За всю беду ! Когда увидишь, что я тебе принесу, ты, бля, просто выкатишь глаза и повалишься на ковёр, бля ! Э-э, извини меня за бля.
Я улыбаюсь от счастья. Мама сказала бы : возбудился от счастья…
«А вы покушаете мамин яблочный пирог, как в прошлом году ?
- А то как же ! Ты можешь даже сказать ей, чтоб она оставила кусочек побольше, если не жалко ! Морозица меня теперь ревнует, потому что я сказал ей, что пироги Наны Трамбле лучше, чем её ! Из-за этих пирогов она чуть со мной не развелась, малыш ! Можешь себе представить, дед Мороз развёлся ? Из-за пирогов твоей мамочки !»
Я был потрясён, я был так счастлив, что я не нашёлся, что сказать.
«Ладно, поцелуй меня хорошенько, мой дорогой Мишель, и дай ещё трубку моему старинному дружку Жозафату, убийцу скрипок…»
Я буквально обчмокал телефонную трубку и протянул её моему дедушке, который вытер её сперва рукавом пиджака.
Моя тётка взяла меня на руки и отнесла на кухню, где мама как раз прислушивалась, что там у нас происходит.
«Мишель говорил с дедом Морозом, Наночка.»
Мама свела брови.
«С дедом Морозом ?»
Моя тётка сказала ей, как само собой разумеющееся :
«Ну да, с самым настоящим, который вечно торчит в таверне Нормана, и у которого бля через слово…»
Мама согласно улыбнулась, потом снова принялась выкладывать тесто по металлическим тарелкам.

В тот вечер, когда она укладывала меня спать, я удержал её за край платья.
«Вы думаете, что я и впрямь дурачок, да ? Таверна Нормана это же совсем не на Северном Полюсе !»

Tuesday, June 27, 2006

Жак Феррон и партия Носорогов



Вот если о ком-нибудь кто-нибудь скажет, что этот первый, мол, "интеллектуал", то как вы воспримите это слово? Несомненно в контексте второго кого-нибудь. Если этот второй тоже интеллектуал и без всяких кавычек, то ничего обидного в слове "интеллектуал" не будет. А если "интеллектуал" говорит далеко не интеллектуал, то самому интеллектуалу тем более обижаться не на что. Как ни верти, а "интеллектуал" – это звучит гордо. Поэтому мы будем называть Жака Феррона "интеллектуалом", и он не обидится, потому что мёртвые не обижаются, и никто из родственников тоже не потребует компенсации за нанесённый моральный ущерб. Возможно, нам даже сойдёт с рук незаконность наших переводов творений Феррона на русский, ведь мы не собираемся их публиковать да ещё получать за это деньги!

Извольте для начала краткую биографическую справочку. Сын нотариуса, Жак Феррон родился в Луизвилле. Он получил классическое образование, звание бакалавра ès arts, затем продолжил обучение в Лавальском университете в Монреале (теперь этот университет называют просто Монреальским), изучал медицину и практиковал сначала в армии, затем в Ривьер-Мадлен, что в Гаспези, и наконец в Виль-Жак-Картье. Параллельно он занимался литературой и журналистикой, сотрудничал с разными газетами и журналами, писал для театра, сочинял сказки (для взрослых), романы, эссе. В 1962 году вышли его Сказки неведомой страны. Не оставила его равнодушным и политика. Он не только выступал с критическими заметками, но даже основал свою собственную партию – партию Носорогов (1963) – основным политическим направлением которой была Ирония. Феррон выставлял свою кандидатуру на провинциальных выборах 1966 года.

Да, забыл самое главное. Годы жизни: 1921-1985. Нам потому важно напомнить об этих двух датах, что речь пойдёт о партии Носорогов, которая просуществовала тридцать лет! Пока её не задушили налогами. До 1993 года партию можно было зарегистрировать всего за 50 долларов! Теперь в силе закон, согласно которому партия должна изначально насчитывать более 50 членов, а взнос кандидата, желающего участвовать в предвыборной кампании вырос до 1000 долларов. Особенность партии Носорогов заключалась не столько в её элитарности (вовсе нет, даже наоборот, любой мастер иронии мог войти в партию и выйти через окно), сколько в её политической незаинтересованности. И, конечно, именно поэтому и очень скоро Его Высочество ЕдиноРожие отойдёт от партийных дел. В 1974 году во главе партии окажется Франсуа Гур, ирония выродится в зубоскальство, тонкий юмор Феррона куда-то денется, а останется на его месте только сожаление о сосущей пустоте наработанных Его НосоРожием форм. Кстати, о формах.

В сущности, что такое политика? С одной стороны – это форма самовыражения. Бывают такие личности, которым мало быть только собой. Они должны воплощать народ, например. Они должны вещать от имени народа. Такие никогда не говорят "я". Они всегда "мы". В том нет ничего предосудительного, если только это "мы" достаточно честное "мы", а не привычка к манипуляторству. С другой стороны – нет лучшего ристалища для самовыражения, чем театр. Театр – тоже форма самовыражения, но уже не личностная, а коллективная. Наконец, партия – это такая форма самовыражения, которая совмещает личное и коллективное. Партию отличает выбранная позиция, четкая программа, регламентация внутрипартийных отношений, помогающая реализовывать поставленные цели. Впрочем, цель у любой конвенциональной партии одна – власть. На бытовом уровне властью называется принятие решений и уверенность в том, что эти решения будут выполняться теми, на кого эта власть распространяется.
А теперь представим себе прилежного подростка, который лепит из пластилина человечков. В какой-то момент он решает вылепить целую армию. Творчество тотчас же превращается в ремесленничество. Включается поточный метод производства рук, ног, голов и туловищ. Подросток перестаёт отождествлять себя с тем, что он производит. Он уже сотворил из себя Наполеона, а прочие должны исполнять его приказы. Обычно юные скульпторы используют цветной пластилин для своих армий. Чёрные сапоги, голубые мундиры, белые ленты, розовые лица, красные плащи. Когда надоедает играть пластилиновыми человечками, весь этот разноцветный материал смешивают в один пластилиновый ком. Вначале ещё можно различить бывших солдат, затем фигурки сливаются в нечто размазанно-радужное, но по мере перемешивания пластилиновый ком приобретает однозначно грязно-серый тон. И ком этот однажды куда-то изчезает. Родителям надоедает, что он валяется, где попало. И ком исчезает. А ведь из этого серого материала мог бы получиться великолепный носорог!

Мне кажется, Феррон оценил бы метафору. Он схватился бы за неё обеими руками, потому что такие метафоры помогают ткать полотно повествования. Чего стоит, например, заявление, что власть – это монополия на узаконенное насилие. Однако, из таких заявлений повествования не соткать. А вот из ироничных деталей, например, "в школе Пьер Элиот Трюдо всё брал на заметочку" может получиться чисто хармсовское повествование о честолюбивом премьер-министре, который мог совершенно серьёзно пообещать в предвыборной кампании сровнять Скалистые горы, которые являют собой "вторую одиозную преграду в развитии Канады; тогда как первая, разумеется, провинция Квебек".

Но мы отвлеклись от партии интеллектуала Феррона. Она была организована Жаком Ферроном и его домашними в октябре 1963 года в виду предстоявших 10 февраля 1964 дополнительных федеральных выборов. Партия Носорогов была задумана, как партия насмешки по отношению к франкоязычным политиканам на федеральной арене. Носорог часто отождествляется с тупостью и незащищённой ограниченностью. Вопреки массивности и огромной физической мощи, это панцирнокожее оказывается легко уязвимым. Политические акции Феррона несомненно отличались от действий Фронта Освобождения Квебека и главным их отличием была всё та же интеллектуальность.
Представьте театрализованное действие, в котором участвует сам Его Превосходительство Большой Рог, кандидат от округа Монреаль-Хошлага. Действие происходит в парке Сафари в Хеммингсфорде в загоне для африканских носорогов. 1972 год. Кандидат в носорожьем костюме и маске представляет свою предвыборную программу и заодно четырёх других Носорогов: П.-Э.Трюдо, Ж. Пеллетье, М. Лалонда и Р. Кауэтта, прибавив между прочим, что все четверо решили, наконец, сбросить маски и явить миру свои истинные рыла. Всё это походило одновременно на театр абсурда и на хеппенинг, особенно если учесть, что вся атрибутика предвыборной кампании соблюдалась неукоснительно.

Это была довольно опасная интеллектуальная игра. Время было смутное. После террористических актов Фронта Освобождения Квебека (ФОК) правительство Трюдо приняло энергичные меры, ввело войска в Квебек, объявило военное положение и начавшаяся было революция стала затихать, пока не стала совсем тихой. Сотни людей были арестованы без обвинения, тысячи не санкционированных обысков. Пострадало великое множество интеллектуалов. У Феррона было железное алиби. В это время он работал в психушке Сент-Жан де Дьё (Божьей милостью Святого Иоанна), подготавливал свои афоризмы: "я последний из устной традиции и первый в традиции писчей", что правда по мнению многих квебекских литературоведов, или "я призван вернуть миру толику шарма, чуток достоинства".

Интеллектуал Феррон тяготел к театрализации политики. Политические акции или даже любое выступление политика по мнению Феррона должны нести в себе некий поэтический заряд. "Театр дьявольскими своими выходками сжигает в огнях рампы всё, что есть глупого и чудовищного в любом дне, делая тем самым ночь непорочно чистой", - говорит Жасмэн в Людоеде. Любые пререкания, и особенно политические, не могут быть просто так, в них обязательно заложено театральное начало. "Театр – это машина, тщательно продуманная, отлаженная, это орудие мятежа.(...) И если спектакль имеет какой-то смысл, то искать его надо в заговоре и сговоре, заложенных в нём", - убеждённо заявляет Митридат в Великих Солнцах.

Если театр Феррона в сущности своей бунтарский, заговорщицкий, то бунт Феррона – наоборот – поэтический, театральный. Следующая цитата выхвачена из текста пьесы Голова царя, написанной в 1963 году, тогда же, когда была создана партия Носорогов: "Моё бедное дитя! В стране, где инерция является единственной силой, революция возможна только если ты – поэт. Когда горизонт низок и замкнут, надо же каким-то образом набирать высоту?"

Очевидно, что партия Носорогов была той самой попыткой набрать высоту, попыткой воздействовать на реальность через поэзию и театр, пока ФОК воздействовал на ту же реальность в буквальном смысле взрывая её. Ироничную партию Феррона отличало интимное единство культурного и политического начал. Интеллектуал – это культурный человек, оказавшийся в ситуации политикана. Никто не оспаривает у литературы её политической ангажированности, но в случае Феррона – Носорога – сама ангажированность становится литературной, театральной и поэтической. В том была его уникальная особенность быть интеллектуалом

ПРОЛОГ

Представление действующих лиц

Митридат

Господа, Дамы, юноши, девушки, граждане и гражданки больших церковных приходов и предельно малых наций. Ленники и ленницы наших кантонов и округов, и вы, люди островов, нашедшие свой архипелаг, который стягивается, теснится, чтобы дать стране землю и основание, позвольте же мне принять вас, как вы того заслуживаете, т.е. без дальнейших церемоний.

Я – Митридат, король Моста, уж и не знаю, какого; сие, впрочем, не имеет ни малейшего значения, тот или другой, главное, что я иду над водой аки посуху. Я пью только бражку и смашку. Король, как-никак, я единственный роскошный персонаж, которому негоже ломать перед вами шапку, но которому выпало несчастье представлять всех прочих, не слишком их однако пороча.

Элизабет Смит, англичанка и урсулинка, единственная особа иного пола, которая будет сновать тут по сцене. Англичанка, но оквебеченная, и потому особо привеченная. Смит Элизабет – привет!

А это сутана – сутана кюре, из Сент-Усташа, ни нашим, ни вашим, радетель о вечности, воплощенье овечности, хоть и опытен, а нелеп, но всё же свой и наш ест хлеб. Кюре, привет!

Феликс Путре, по прозвищу Балка, папаша Ной нашей страны, с потопом через Атлантику, здрасьте, персонажа величественней не сыщете во всей пьесе. В прошлом его возносили слишком, теперь пришла пора отдавать долги. Феликс Путре, привет!

А это его сынок, Франсуа. Имя его у всех на устах. Кочевник-канадец, воитель при Сент-Усташ, на Нормандском фронте, на Корейской войне, зуав, наёмник... вполне, вполне... и скромен, и стоек, и призван, и скоре вернётся совсем, как только найдётся страна, что придётся впору. Привет, Франсуа Путре.

Дикарьёв, незапамятный, лишённый всего, травимый, как дичь, уничтожаемый под корень, Дикарь, который всё же спасал наших чад, возвращал нам тех, кто, не успев одичать, спасали бедному Дикарьёву душу. Мой антогонист! Привет, Дикарьёв! Будет любопытно тебя послушать.

А вот и Жан-Оливье Шенье! Сам по себе он не много стоит. Ничего великого не совершил, просто отдал жизнь за страну, и у страны перехватило горло где-то в устье реки Святого Лаврентия. А когда отпустило, страна принялась кричать, и кричать, и кричать всё громче. Что ж, теперь, когда она говорит, мир начинает прислушиваться. Привет тебе, Шенье, Жан-Оливье!

Вот, их шестеро, нас получается семь в пьесе во всей, которую мы сейчас для вас разыграем. Семь персонажей, семь сообщников, не считая прочих, которых мы заманили в мафию заседателей, в мафию свободных мест нет. Господа и Дамы, ленники и ленницы, всякий и всякая из портативных борделей личного пользования. Вы пришли сюда и, значит, у нас общие цели.

Театр – это не просто так, это машина, тщательно продуманная, отлаженная, это орудие мятежа, спрятанное в свете прожекторов и в потребности развлекаться. И, если спектакль имеет какой-то смысл, то искать его надо в заговоре и сговоре, заложенных в нём. Таким я вижу театр, я, Митридат, король Моста и бражки. Вы совсем не обязаны разделять это моё виденье. Я даже советовал бы забыть о нём. Мои идеи и моя бражка – всё равно что берет и фуражка. Потеряешь одно – останется другое. И вы выпьете, как я пил, и как пил со мной господин доктор Жан-Оливье Шенье, который был, несомненно, столь же респектабелен, не чета вам.

Так слушайте же: я был с вами вежлив, так будем взаимны.
Я сказал вам : "Дамы и господа, прелестные девицы и прекрасные юноши... понимаете вы это! Это изящно, чёрт побери! Я к вам со всею душою, как к невинным созданьям.
Так пусть же те, кто таковыми являются, таковыми и остаются, исключая тех, разумеется, которые только притворяются, а таких уж я знаю, да и вы знаете ещё лучше меня, так и чёрт с ней, с невинностью! А только слушайте меня:

Сообщники, братья мои, привет!

Friday, June 23, 2006

ВДОГОНКУ РОМАНУ ЗЮСКИНДА "ПАРФЮМЕР"


Вдогонку роману о Гренуйе

Любой роман – это парус, жадно ищущий ветра. Искусство романа – это искусство навигации, умение прокладывать маршрут, умение ориентироваться в океане, где только ветер и волны, солнце, луна и звёзды, да ещё верный компас и сверхъестественное чутьё капитана, которое сильнее предубеждений, сильнее суеверий, сильнее даже слепой веры человека в опыт его предшественников. Капитан в любой момент может изменить курс, доверившись своему чутью. И вот он – остров ! вот она новая земля, которая в первый момент всегда кажется той самой, обетованной, желанной !

Все капитаны ведут судовой дневник, их записки в конце концов оказываются ценным историческим материалом, и капитаны это знают. Это их глазами историки позднейших лет будут взирать на всё, что происходило с кораблём и его командой во время путешествия и в момент высадки на неизведанный берег и потом, когда корабль вернулся в родную гавань, чтобы поведать миру о невидaнном прежде. Такими чудесами полнятся записки Марко Поло и Колумба, Магеллана и Картье. С тем же пытливым любопытсвом всматриваемся мы в текст романа и понимаем, что он уже – часть истории, что изменить в нём что-либо – значит посягнуть на саму историю, переделать её по своему вкусу, ориентируясь на своё понимание законов, определивших траекторию именно этого корабля и воспринятых именно этим капитаном.

Можем ли мы остановить бег корабля, не будучи его капитаном ? Можем ли «придумать» то, чего на самом деле не было или во всяком случая, чего мы сами не видели ? Имеем ли право посягнуть на авторство и переворошить историю на свой лад ? Если мы ответим утвердительно на эти незамысловатые вопросы, если решимся примерить капитанскую фуражку с тяжёлой кокардой, на которой роза ветров и золотой якорь, то сразу почувствуем себя пиратами, морскими разбойниками, флибустьерами, захватившими чужой корабль, присвоив себе не только драгоценный груз пряностей и диковинных шелков, но и часть истории этого корабля. Теперь наша очередь странствовать и, следовательно, прокладывать новый курс в неведомое.

Конечно, это всего лишь сравнение, которое не может заменить самой истории. Но и в этом сравнении таится прообраз нового курса. Вспомнить только, с какой жадностью вдыхал Гренуй морской воздух, океанская громада врывалась в его сознание через его всепожирающие ноздри, ещё мгновение и он окажется на корабле, вольный ветер унесёт его в такие дали и к таким запахам, о которых он и помыслить не смел во Франции. Восемнадцатый век ещё располагал к длительным путешествиям в никуда. Гренуй попробовал бы уловить эфир, пятую субстанцию Вселенной, если бы встретил на своём пути колдуна, адепта астральных путешествий. Нос Гренуя, уподобившись носу корабля, вёл бы его вослед Летучему Голладцу и огням Эльма. Гренуй мог бы учуять запах философского камня, доведись ему столкнуться нос к носу с алхимиком.

Все эти возможности – в духе позднейшего европейского средневековья, на полпути от мракобесия до Просвещения. То была эпоха, когда вовсю буйствовал немецкий романтизм. Эпоха братьев-разбойников, эпоха безумной и столь же безответной влюблённости в нечто более могущественное, чем обыкновенная человеческая любовь. Из этой эпохи выведет Ницше своего Заратустру. Эпоха бури и натиска, эпоха великих крушений, новых робинзонад и неисповедимых утопий. Но мы чересчур увлеклись теоретизированием и нам пора вернуться в наш роман, а именно, к тому моменту, когда Гренуй придумал, как сковать эфемерный аромат девушки другими ароматами, что в его представлении означало огранить алмаз, чтобы тот засверкал бриллиантом. Но для аранжировки, для опорной средней и решающей ноты, для заострения и фиксации звучания, ему не подходили ни мускус, ни цибетин, ни розовое масло, ни амбра. Для таких духов, для такого человеческого благоухания ему нужны были другие ингредиенты.

Глава сороковая, в которой Гренуй знакомится с Нурвортом, алхимиком и врачевателем, и которая опровергнет всё дальнейшее повествование и, вероятно, подскажет нам момент, когда пора будет поставить финальную точку.


Гренуй сторонился людей. Он не выносил их запахов и мирился только с неизбежным, стараясь проводить как можно больше времени в мастерской Дрюо, производя опыты по сохранению всевозможных запахов, чтобы потом завладеть ароматом девушки из сада за каменной стеной. Изредка Гренуй выходил погулять за заставой Дю-Кур, посмотреть на далёкие горы и очистить свои ноздри от запахов города. С некоторых пор он стал замечать, что его обоняние как будто утомляется от обилия запахов, что ему всё чаще приходится омывать чувствительные ольфактивные луковицы чистейшей родниковой водой, еле слышным звучанием нагретых солнцем скал, замиранием всего, что не торопится входить в контакт с органической природой и смешиваться с ней. Сам он, не имея собственного запаха, мог бы сойти за изваяние, он мог бы вечно стоять среди толпы каменным идолом, если бы люди пользовались носом так, как они пользуются глазами. Впрочем, и глазами они пользуются чрезвычайно небрежно. Они ставят посреди площади каменного истукана, неделю или две восхищаются его пропорциями и качеством полировки, а затем перестают замечать и даже не досадуют, что каменный бог стоит у них на пути и им приходится обходить его, как если бы он торчал на площади всегда и не было бы никакой возможности заставить его посторониться.

Гренуй предавался подобным размышлениям не часто, ум его больше интересовался тайнами запахов, но если на него нападала охота пофилософствовать, то он принимался говорить вслух, и говорил, обращаясь к себе самому и, увлекаясь, говорил всё громче, а оказавшись на вершине горы, куда взбирался, того не замечая, кричал, вопил, речь его делалась нечленораздельной и со стороны казалось, что несчастный выродок лишился рассудка, что его беснование – тяжёлая душевная болезнь и помочь ему может либо сведующий лекарь, либо божий человек, либо сам Бог. Ни в лекаре, ни в божьем человеке, ни тем более в Господе Боге Гренуй не нуждался. Он предпочёл бы умереть, чем обратиться к врачу или к монаху. А у Бога было своих дел невпроворот, Гренуй не опасался встретить его в горах или в поле.

Тропинка вела Гренуя вдоль ручья. Он следил взглядом за искрами брызг на каменистых порогах извилистого русла, но в голове его уже начинал звучать привычный монолог, его монотонное философствование. «Что повергает людей в ужас?» – спрашивал себя Гренуй и ответа не ожидал, потому что знал его заранее. Mногое он знал бессознательно и ему необходимо было напрячь голосовые связки, чтобы звучание вопроса могло разрушить сферу этого не имеющего выхода, замкнутого на себя знания, чтобы отрешиться от блуждания в лабиринте безмолвия и попытаться сформулировать в словах то, что без слов представлялось Греную очевидным. И он воспроизвёл голосом свой вопрос и уже хотел так же вслух ответить себе, но не его, а чей-то незнакомый ему голос вмешался и сказал совсем не то, что готов был услышать Гренуй.

- Больше всего на свете люди боятся собственного страха !

Гренуй оглянулся. Человек, прервавший в самом начале рассуждения Гренуя был невысок ростом ; бледный и даже синюшный в лице, человек этот был одет странно, как если бы он был родом из страны, где постоянный и сильный ветер заставляет людей прихватывать скрепами края одежды. Серебряные застёжки схватывали широкие рукава лилового шёлка на запястьях и повыше локтя. Такие же застёжки не давали развеваться шароварам. Одна пара застёжек обхватывала лодыжки, другая – колени. Широкий кушак обматывал деликатную талию этого человека, а оба конца кушака были сколоты булавками. Из-под внушительного тюрбана такого же лилового цвета выглядывало крыло ворона, которое заменяло этому человеку чёлку. Удивляли чёрные глазницы и сверлящие, сумасшедшие глаза незнакомца. Говорил он хриплым, каркающим голосом, рот был непропорционально мал, подбородка почти совсем не было и острый нос, похожий на клюв, придавал его фигуре вид птицы, которую какое-то неведомое колдовство начало было превращать в человека, но другие чары, не менее сильные воспротивились этому. Так он и остался полуптицей-получеловеком.

Но всего удивительнее в этом человеке был запах. Гренуй привык различать людей по запахам, а от этого человека пахло чем-то неуловимо праздничным, не ярмaркой с её потным и истерическим скоморошеством, не именинным пирогом с ванилью и корицей в семейном кругу, не помпезным шествием, за которым последует жертвенное смрадное сожжение агнца, нет, от этого человека пахло вечным праздненством, безмятежным, не знающим ни чрезмерного напряжения, ни охлаждения, неизменного спутника пресыщения. От этого человека веяло прохладой и тишиной. В нём не было мельтешения мыслей и не было рабски безучастной покорности бытию. Он сам был воплощением бытия и бытие его было праздничным. И снова Гренуй не мог ассоциировать запах незнакомца ни с одним из известных ему запахов. Как та девушка за каменной стеной сада, незнакомец был пугающе чужим в этом слишком привычном Греную, надоедливом своими навязчивыми запахaми мире. Но на этот раз не было каменной стены, не было преграды, которая могла помешать ему принюхаться, осторожно приближаясь к незнакомцу.

- Человеку надо преодолеть собственный страх, чтобы перестать бояться или ужасаться, что по сути одно и то же. Подумай сам, в младенчестве человек тянет руку к огню и не боится, пока огонь не обожжёт его. Ничего особенного не случается с человеком, когда он обожжётся. Он чувствует боль, разумеется, и рука болит день и другой, но потом всё проходит. Огонь сам по себе нисколько не страшен, но человек уже не суёт в него руку, потому что помнит о боли, хотя боль прошла. Значит, по-настоящему он помнит только о том, как он испугался. Испуг, а не боль мешает человеку повторить эксперимент. Если бы он расстался со своим страхом, он мог бы вновь почувствовать боль, он мог бы обновлять свои ощущения по мере того, как они притупляются.

Гренуй чувствовал, что теряет нить рассуждений незнакомца, но его привлекали не мысли, излагаемые непринуждённо и естественно, как если бы он продолжал говорить с самим собой, а тот необыкновенный аромат, исходивший от произносимых слов. Этот аромат вносил сумятицу в его душу. Греную из-за этого аромата стало казаться, что он многие годы обманывал себя, идя за чудовищными химерами, плоскими и одноликими, что его способность тонко чувствовать запахи запрещала ему пользоваться не только другими органами чувств, но, что гораздо значительней – его разумом, способностью вольно, объёмно мыслить. Все его мысли двигались в одной плоскости. Он брал или у него забирали, другого он не знал. Он не мог предположить даже, что возможно избегнуть этих торгашеских отношений, потому что всем от него надо было чего-то омерзительно конкретного и сам он ни о чём другом не помышлял.

Самое эфeмерное, что было в жизни окружавших его людей, и самое реальное, чем жил он сам – запахи – тоже требовали чудовищной конкретности и воплощались во всём, что можно было взять и что чаще всего у него забиралось по праву сильного. Всё, чем он владел и чем дорожил, не обладало в глазах окружавших его людей даже ничтожной ценностью, пока не переходило в пузырёк с плотно пригнанной затычкой и не получало помпезное наименование. Тогда они торопились забрать у него духи, не догадываясь выпытать у него способ их приготовления. Но и ему для изготовления духов нужны были совершенно конкретные ингредиенты, которые не так просто было взять, присвоить их себе, чтобы выжать из них самое главное, как раз то, что само по себе не имеет никакой ценности.

С какой радостью Гренуй отдал бы этому незнакомцу муку своих мыслей, с какой радостью принял бы он рассуждения незнакомца и сделал бы их своей собственностью, если бы только знал, как это сделать. Как взять то, что не имеет никакой материальной субстанции. Как овладеть мыслью, если она изменчива, как вода в ручье, потому что выражается словами, которые исчезают без следа, едва их произнесут, но в которых можно купаться, как в водном потоке, пока они звучат?

- Если только постараться вспомнить, какое множество ощущений дало человеку первое, младенческое знакомство с огнём, каким трепетом и восторгом наделяет огонь всякого, кто к нему прикасается впервые, не ведая ни природы его, ни силы дивной, а только удивляясь его красочности… но нет, это вспомнить никак не удаётся, потому что всё застит страх. Почему страх оказывается сильнее восхищения ? Не потому ли, что страх оберегает человека, не даёт ему проникнуться сознанием открываемых и постигаемых тайн, цена постижения которых – смерть. Кто может знать, какие тайны откроются тому, в кого ударит молния, испепелив его на месте ? Но вид сгоревшего человека напоминает о страхе перед огнём и ужасает. Так ужасает человека любая смерть и любая боль, потому что боль и смерть связаны в его сознании воедино. И боль, и смерть, которая может быть последует за болью, вызывают страх. И даже то, что только может вызвать боль и смерть, даже то, чего ещё не случилось на самом деле – ужасает !

Мысли Гренуя шли вразброд, как стадо овец, а незнакомец направлял их к одному ему ведомой цели. Чужак в лиловом одеянии говорил так, что слова переставали служить торгашеству. Звуча сами по себе, они взывали к ощущениям, а не к смыслу. Потому что смысл легко продать, тогда как ощущения не покупаются. Они возникают изнутри и просятся наружу.

Бедный Гренуй, он совсем запутался и испугался. Он испугался этого человека в странном одеянии. Испарина покрыла его лоб. Голосом чужим, незнакомым его слуху, Гренуй спросил, запинаясь :

- Кто … ты ?

- Кто я ? – переспросил незнакомец удивлённо, - Зачем тебе знать, кто я ? И к тому же, если бы я захотел всерьёз ответить тебе на твой вопрос, мне пришлось бы вернуться к моим прежним страхам. Видишь ли, когда люди спрашивают «кто ты такой ?», они предполагают услышать имя, которое само по себе ничего не значит, потому что имя не выбирают, а получают от родителей ; на этот вопрос отвечают званием, но знатное происхождение такая же химера, как и имя, оно не затрагивает твоей сущности ; можно ответить, называя свою профессию, но чаще всего люди занимаются чем-то в силу независящих от них обстоятельств, перенимая профессию отца или попадая в подмастерья, когда они ещё не имеют свободы выбора. Никто не может ответить на твой вопрос, не солгав в душе. А ложь, какой бы убедительной она не казалась, это всего лишь способ оградить себя от возможной опасности, а значит и от боли, и от смерти, что на самом деле всё то же безропотное служение страху. Но я могу показаться тебе навязчивым, возвращаясь всё время к одному и тому же. Попробуй же сам ответить на вопрос, кто ты такой ? Прислушайся к тому, что прозвучит в твоей душе и скажи мне, что ты услышишь…

Тон незнакомца был ласково-повелительным, его запах – притягательным, Греную изо всех сил захотелось ответить честно и он спросил себя : «кто я ?». Он даже зажмурился, так хотелось ему не солгать, обновить своё ощущение себя, стряхнуть налипшую личину, пройти сквозь очищающее пламя, в котором сгорела бы дотла вся подлая история его жизни. Вспоминая своё детство, он дрожал от омерзения, удушливая волна поднялась из его кишок и его едва не вытошнило от чада разложения гнилых арбузов и рыбьих потрохов, от смрада жжёного рога и сифилиса. Он вспомнил свой крик из-под разделочного стола, который отправил его мать на эшафот. Он вспомнил слово «дрова», которым его вытошнило, когда он сидел на дровах и нюхал их жаркий, клубящийся будущим дымом запах. Так он учился говорить, называя только то, что издавало запах, аромат или вонь.

Вот почему ему так трудно было уследить за речью незнакомца. В ней не было ничего, что ассоциировалось бы в его мозгу с запахами !

«А-а-а !» – чуть не выкрикнул он по-звериному, но другое воспоминание увлекло его. Он вспомнил свой азарт, когда подростком коллекционировал запахи, свои охотничьи вылазки в Париж и тот неотразимый запах медовой сладости молока, в котором растворяется пирожное, когда впервые в жизни ему пришлось призвать на помощь глаза, чтобы убедиться, что нюх не обманул его. Он вспомнил и то, как он зажмурил глаза, пока душил ту девушку с рыжими волосами, как жадно вдыхал её юное благоухание, пока не пресытился им, и тогда задул свечу.

Он очутился у Бальдини, он изготовлял «Амура и Психею», но не ради денег, деньги даёт профессия ! Он смешивал ароматы не из честолюбия, слава ничем не пахнет. Он испытывал почти животную потребность стоять перед смесителем и дышать, дышать, предаваясь священнодействию интуитивно, как шаман, доводя себя до экстаза. Как знать, может быть именно это и было причиной его болезни тогда.

Но можно ли было считать выздоровлением его жизнь в горах ? Он был далёк от человеческого зловония, но в своём склепе, почти не слыша ударов своего сердца и всё же живя интенсивной и чудовищно извращённой жизнью, как никто другой в мире, он не получил откровения. Он научился вызывать к жизни любой из тысяч запахов, усвоенных им, мог комбинировать их, мог получать удовольствие и даже блаженство от некоторых из них, но обогатился только ненавистью и презрением к людям. Вся мистика его отшельничества, создание его обонятельной Империи, сводилось к мысли о его исключительности и недоступности миру. Семь лет, семь лет безумия пока не случилась катастрофа : он стал смердеть, захлёбываться самим собой, своей вонью.

Гренуй не желал повторения этого сна. Проснувшись, он не обнаружил своего запаха и это было чудесно. Он, Гренуй, способный за несколько миль обнаружить по запаху другого человека, не мог учуять свой собственный половой орган на растоянии ладони ! Сколько бы ни успокаивал себя Гренуй, думая, что не слышит своего запаха, потому что привык к нему с младенчества, в глубине души он был уверен, что своего запаха у него нет и никогда не было !

Хорошо это или плохо, такими вопросами Гренуй не задавался, но именно в это время к нему пришла идея создать человеческий запах, чтобы перестать отличаться от других. А от этой мысли до другой, научиться управлять с помощью запахов людским восприятием, вызывая их восхищение или ненависть, был один только шаг. И дальше, через многие неудачи, страсть к запахам вела этого человека к мысли о совершенстве. Но странно, что совершенство Гренуй искал в презираемых им людях и нашёл его в девушке за каменной стеной сада в городе парфюмеров Грасе. Этот парадокс, даже если бы такая мысль пришла ему в голову, Гренуй бы объяснить не мог. Он хотел покорить людей, но на деле поклонялся им, не всем, а избранной им девушке, но ведь она тоже была человеком !

И вот теперь Гренуй стоял перед человеком в тюрбане и изнывал от невозможности постичь то, что ему говорилось. Он не мог воспринять умом эту речь, но она покоряла его своим звучанием. В чём никак не хотел признаться Гренуй, так это в том, что не речь, а запах человека покорил его. Гренуй не мог стряхнуть его чары, он был так мал перед этим запахом, он чувствовал себя ребёнком в сравнении с этим человеком. Когда он задал свой вопрос, казавшийся ему риторическим, он представлял себе обезображенные ужасом лица и ему было приятно видеть их, а главное, ощущать запах страха, то особое потливое зловоние, которым полнились площади, когда толпы зевак собирались посмотреть, как будут вешать убийцу или сжигать ведьму. Запах человека в тюрбане нарушил симфонию, звучавшую в носу Гренуя, изменил мелодию и оркестровку. Теперь, вместо реквиемной мессы звучал мощный торжественный хор славящий человека.

Гренуй пошатнулся, мир вокруг него дрогнул и стал оседать, ноги Гренуя подогнулись, он упал на колени, потом рухнул ничком к ногам незнакомца.