Tuesday, June 27, 2006

Жак Феррон и партия Носорогов



Вот если о ком-нибудь кто-нибудь скажет, что этот первый, мол, "интеллектуал", то как вы воспримите это слово? Несомненно в контексте второго кого-нибудь. Если этот второй тоже интеллектуал и без всяких кавычек, то ничего обидного в слове "интеллектуал" не будет. А если "интеллектуал" говорит далеко не интеллектуал, то самому интеллектуалу тем более обижаться не на что. Как ни верти, а "интеллектуал" – это звучит гордо. Поэтому мы будем называть Жака Феррона "интеллектуалом", и он не обидится, потому что мёртвые не обижаются, и никто из родственников тоже не потребует компенсации за нанесённый моральный ущерб. Возможно, нам даже сойдёт с рук незаконность наших переводов творений Феррона на русский, ведь мы не собираемся их публиковать да ещё получать за это деньги!

Извольте для начала краткую биографическую справочку. Сын нотариуса, Жак Феррон родился в Луизвилле. Он получил классическое образование, звание бакалавра ès arts, затем продолжил обучение в Лавальском университете в Монреале (теперь этот университет называют просто Монреальским), изучал медицину и практиковал сначала в армии, затем в Ривьер-Мадлен, что в Гаспези, и наконец в Виль-Жак-Картье. Параллельно он занимался литературой и журналистикой, сотрудничал с разными газетами и журналами, писал для театра, сочинял сказки (для взрослых), романы, эссе. В 1962 году вышли его Сказки неведомой страны. Не оставила его равнодушным и политика. Он не только выступал с критическими заметками, но даже основал свою собственную партию – партию Носорогов (1963) – основным политическим направлением которой была Ирония. Феррон выставлял свою кандидатуру на провинциальных выборах 1966 года.

Да, забыл самое главное. Годы жизни: 1921-1985. Нам потому важно напомнить об этих двух датах, что речь пойдёт о партии Носорогов, которая просуществовала тридцать лет! Пока её не задушили налогами. До 1993 года партию можно было зарегистрировать всего за 50 долларов! Теперь в силе закон, согласно которому партия должна изначально насчитывать более 50 членов, а взнос кандидата, желающего участвовать в предвыборной кампании вырос до 1000 долларов. Особенность партии Носорогов заключалась не столько в её элитарности (вовсе нет, даже наоборот, любой мастер иронии мог войти в партию и выйти через окно), сколько в её политической незаинтересованности. И, конечно, именно поэтому и очень скоро Его Высочество ЕдиноРожие отойдёт от партийных дел. В 1974 году во главе партии окажется Франсуа Гур, ирония выродится в зубоскальство, тонкий юмор Феррона куда-то денется, а останется на его месте только сожаление о сосущей пустоте наработанных Его НосоРожием форм. Кстати, о формах.

В сущности, что такое политика? С одной стороны – это форма самовыражения. Бывают такие личности, которым мало быть только собой. Они должны воплощать народ, например. Они должны вещать от имени народа. Такие никогда не говорят "я". Они всегда "мы". В том нет ничего предосудительного, если только это "мы" достаточно честное "мы", а не привычка к манипуляторству. С другой стороны – нет лучшего ристалища для самовыражения, чем театр. Театр – тоже форма самовыражения, но уже не личностная, а коллективная. Наконец, партия – это такая форма самовыражения, которая совмещает личное и коллективное. Партию отличает выбранная позиция, четкая программа, регламентация внутрипартийных отношений, помогающая реализовывать поставленные цели. Впрочем, цель у любой конвенциональной партии одна – власть. На бытовом уровне властью называется принятие решений и уверенность в том, что эти решения будут выполняться теми, на кого эта власть распространяется.
А теперь представим себе прилежного подростка, который лепит из пластилина человечков. В какой-то момент он решает вылепить целую армию. Творчество тотчас же превращается в ремесленничество. Включается поточный метод производства рук, ног, голов и туловищ. Подросток перестаёт отождествлять себя с тем, что он производит. Он уже сотворил из себя Наполеона, а прочие должны исполнять его приказы. Обычно юные скульпторы используют цветной пластилин для своих армий. Чёрные сапоги, голубые мундиры, белые ленты, розовые лица, красные плащи. Когда надоедает играть пластилиновыми человечками, весь этот разноцветный материал смешивают в один пластилиновый ком. Вначале ещё можно различить бывших солдат, затем фигурки сливаются в нечто размазанно-радужное, но по мере перемешивания пластилиновый ком приобретает однозначно грязно-серый тон. И ком этот однажды куда-то изчезает. Родителям надоедает, что он валяется, где попало. И ком исчезает. А ведь из этого серого материала мог бы получиться великолепный носорог!

Мне кажется, Феррон оценил бы метафору. Он схватился бы за неё обеими руками, потому что такие метафоры помогают ткать полотно повествования. Чего стоит, например, заявление, что власть – это монополия на узаконенное насилие. Однако, из таких заявлений повествования не соткать. А вот из ироничных деталей, например, "в школе Пьер Элиот Трюдо всё брал на заметочку" может получиться чисто хармсовское повествование о честолюбивом премьер-министре, который мог совершенно серьёзно пообещать в предвыборной кампании сровнять Скалистые горы, которые являют собой "вторую одиозную преграду в развитии Канады; тогда как первая, разумеется, провинция Квебек".

Но мы отвлеклись от партии интеллектуала Феррона. Она была организована Жаком Ферроном и его домашними в октябре 1963 года в виду предстоявших 10 февраля 1964 дополнительных федеральных выборов. Партия Носорогов была задумана, как партия насмешки по отношению к франкоязычным политиканам на федеральной арене. Носорог часто отождествляется с тупостью и незащищённой ограниченностью. Вопреки массивности и огромной физической мощи, это панцирнокожее оказывается легко уязвимым. Политические акции Феррона несомненно отличались от действий Фронта Освобождения Квебека и главным их отличием была всё та же интеллектуальность.
Представьте театрализованное действие, в котором участвует сам Его Превосходительство Большой Рог, кандидат от округа Монреаль-Хошлага. Действие происходит в парке Сафари в Хеммингсфорде в загоне для африканских носорогов. 1972 год. Кандидат в носорожьем костюме и маске представляет свою предвыборную программу и заодно четырёх других Носорогов: П.-Э.Трюдо, Ж. Пеллетье, М. Лалонда и Р. Кауэтта, прибавив между прочим, что все четверо решили, наконец, сбросить маски и явить миру свои истинные рыла. Всё это походило одновременно на театр абсурда и на хеппенинг, особенно если учесть, что вся атрибутика предвыборной кампании соблюдалась неукоснительно.

Это была довольно опасная интеллектуальная игра. Время было смутное. После террористических актов Фронта Освобождения Квебека (ФОК) правительство Трюдо приняло энергичные меры, ввело войска в Квебек, объявило военное положение и начавшаяся было революция стала затихать, пока не стала совсем тихой. Сотни людей были арестованы без обвинения, тысячи не санкционированных обысков. Пострадало великое множество интеллектуалов. У Феррона было железное алиби. В это время он работал в психушке Сент-Жан де Дьё (Божьей милостью Святого Иоанна), подготавливал свои афоризмы: "я последний из устной традиции и первый в традиции писчей", что правда по мнению многих квебекских литературоведов, или "я призван вернуть миру толику шарма, чуток достоинства".

Интеллектуал Феррон тяготел к театрализации политики. Политические акции или даже любое выступление политика по мнению Феррона должны нести в себе некий поэтический заряд. "Театр дьявольскими своими выходками сжигает в огнях рампы всё, что есть глупого и чудовищного в любом дне, делая тем самым ночь непорочно чистой", - говорит Жасмэн в Людоеде. Любые пререкания, и особенно политические, не могут быть просто так, в них обязательно заложено театральное начало. "Театр – это машина, тщательно продуманная, отлаженная, это орудие мятежа.(...) И если спектакль имеет какой-то смысл, то искать его надо в заговоре и сговоре, заложенных в нём", - убеждённо заявляет Митридат в Великих Солнцах.

Если театр Феррона в сущности своей бунтарский, заговорщицкий, то бунт Феррона – наоборот – поэтический, театральный. Следующая цитата выхвачена из текста пьесы Голова царя, написанной в 1963 году, тогда же, когда была создана партия Носорогов: "Моё бедное дитя! В стране, где инерция является единственной силой, революция возможна только если ты – поэт. Когда горизонт низок и замкнут, надо же каким-то образом набирать высоту?"

Очевидно, что партия Носорогов была той самой попыткой набрать высоту, попыткой воздействовать на реальность через поэзию и театр, пока ФОК воздействовал на ту же реальность в буквальном смысле взрывая её. Ироничную партию Феррона отличало интимное единство культурного и политического начал. Интеллектуал – это культурный человек, оказавшийся в ситуации политикана. Никто не оспаривает у литературы её политической ангажированности, но в случае Феррона – Носорога – сама ангажированность становится литературной, театральной и поэтической. В том была его уникальная особенность быть интеллектуалом

ПРОЛОГ

Представление действующих лиц

Митридат

Господа, Дамы, юноши, девушки, граждане и гражданки больших церковных приходов и предельно малых наций. Ленники и ленницы наших кантонов и округов, и вы, люди островов, нашедшие свой архипелаг, который стягивается, теснится, чтобы дать стране землю и основание, позвольте же мне принять вас, как вы того заслуживаете, т.е. без дальнейших церемоний.

Я – Митридат, король Моста, уж и не знаю, какого; сие, впрочем, не имеет ни малейшего значения, тот или другой, главное, что я иду над водой аки посуху. Я пью только бражку и смашку. Король, как-никак, я единственный роскошный персонаж, которому негоже ломать перед вами шапку, но которому выпало несчастье представлять всех прочих, не слишком их однако пороча.

Элизабет Смит, англичанка и урсулинка, единственная особа иного пола, которая будет сновать тут по сцене. Англичанка, но оквебеченная, и потому особо привеченная. Смит Элизабет – привет!

А это сутана – сутана кюре, из Сент-Усташа, ни нашим, ни вашим, радетель о вечности, воплощенье овечности, хоть и опытен, а нелеп, но всё же свой и наш ест хлеб. Кюре, привет!

Феликс Путре, по прозвищу Балка, папаша Ной нашей страны, с потопом через Атлантику, здрасьте, персонажа величественней не сыщете во всей пьесе. В прошлом его возносили слишком, теперь пришла пора отдавать долги. Феликс Путре, привет!

А это его сынок, Франсуа. Имя его у всех на устах. Кочевник-канадец, воитель при Сент-Усташ, на Нормандском фронте, на Корейской войне, зуав, наёмник... вполне, вполне... и скромен, и стоек, и призван, и скоре вернётся совсем, как только найдётся страна, что придётся впору. Привет, Франсуа Путре.

Дикарьёв, незапамятный, лишённый всего, травимый, как дичь, уничтожаемый под корень, Дикарь, который всё же спасал наших чад, возвращал нам тех, кто, не успев одичать, спасали бедному Дикарьёву душу. Мой антогонист! Привет, Дикарьёв! Будет любопытно тебя послушать.

А вот и Жан-Оливье Шенье! Сам по себе он не много стоит. Ничего великого не совершил, просто отдал жизнь за страну, и у страны перехватило горло где-то в устье реки Святого Лаврентия. А когда отпустило, страна принялась кричать, и кричать, и кричать всё громче. Что ж, теперь, когда она говорит, мир начинает прислушиваться. Привет тебе, Шенье, Жан-Оливье!

Вот, их шестеро, нас получается семь в пьесе во всей, которую мы сейчас для вас разыграем. Семь персонажей, семь сообщников, не считая прочих, которых мы заманили в мафию заседателей, в мафию свободных мест нет. Господа и Дамы, ленники и ленницы, всякий и всякая из портативных борделей личного пользования. Вы пришли сюда и, значит, у нас общие цели.

Театр – это не просто так, это машина, тщательно продуманная, отлаженная, это орудие мятежа, спрятанное в свете прожекторов и в потребности развлекаться. И, если спектакль имеет какой-то смысл, то искать его надо в заговоре и сговоре, заложенных в нём. Таким я вижу театр, я, Митридат, король Моста и бражки. Вы совсем не обязаны разделять это моё виденье. Я даже советовал бы забыть о нём. Мои идеи и моя бражка – всё равно что берет и фуражка. Потеряешь одно – останется другое. И вы выпьете, как я пил, и как пил со мной господин доктор Жан-Оливье Шенье, который был, несомненно, столь же респектабелен, не чета вам.

Так слушайте же: я был с вами вежлив, так будем взаимны.
Я сказал вам : "Дамы и господа, прелестные девицы и прекрасные юноши... понимаете вы это! Это изящно, чёрт побери! Я к вам со всею душою, как к невинным созданьям.
Так пусть же те, кто таковыми являются, таковыми и остаются, исключая тех, разумеется, которые только притворяются, а таких уж я знаю, да и вы знаете ещё лучше меня, так и чёрт с ней, с невинностью! А только слушайте меня:

Сообщники, братья мои, привет!

Friday, June 23, 2006

ВДОГОНКУ РОМАНУ ЗЮСКИНДА "ПАРФЮМЕР"


Вдогонку роману о Гренуйе

Любой роман – это парус, жадно ищущий ветра. Искусство романа – это искусство навигации, умение прокладывать маршрут, умение ориентироваться в океане, где только ветер и волны, солнце, луна и звёзды, да ещё верный компас и сверхъестественное чутьё капитана, которое сильнее предубеждений, сильнее суеверий, сильнее даже слепой веры человека в опыт его предшественников. Капитан в любой момент может изменить курс, доверившись своему чутью. И вот он – остров ! вот она новая земля, которая в первый момент всегда кажется той самой, обетованной, желанной !

Все капитаны ведут судовой дневник, их записки в конце концов оказываются ценным историческим материалом, и капитаны это знают. Это их глазами историки позднейших лет будут взирать на всё, что происходило с кораблём и его командой во время путешествия и в момент высадки на неизведанный берег и потом, когда корабль вернулся в родную гавань, чтобы поведать миру о невидaнном прежде. Такими чудесами полнятся записки Марко Поло и Колумба, Магеллана и Картье. С тем же пытливым любопытсвом всматриваемся мы в текст романа и понимаем, что он уже – часть истории, что изменить в нём что-либо – значит посягнуть на саму историю, переделать её по своему вкусу, ориентируясь на своё понимание законов, определивших траекторию именно этого корабля и воспринятых именно этим капитаном.

Можем ли мы остановить бег корабля, не будучи его капитаном ? Можем ли «придумать» то, чего на самом деле не было или во всяком случая, чего мы сами не видели ? Имеем ли право посягнуть на авторство и переворошить историю на свой лад ? Если мы ответим утвердительно на эти незамысловатые вопросы, если решимся примерить капитанскую фуражку с тяжёлой кокардой, на которой роза ветров и золотой якорь, то сразу почувствуем себя пиратами, морскими разбойниками, флибустьерами, захватившими чужой корабль, присвоив себе не только драгоценный груз пряностей и диковинных шелков, но и часть истории этого корабля. Теперь наша очередь странствовать и, следовательно, прокладывать новый курс в неведомое.

Конечно, это всего лишь сравнение, которое не может заменить самой истории. Но и в этом сравнении таится прообраз нового курса. Вспомнить только, с какой жадностью вдыхал Гренуй морской воздух, океанская громада врывалась в его сознание через его всепожирающие ноздри, ещё мгновение и он окажется на корабле, вольный ветер унесёт его в такие дали и к таким запахам, о которых он и помыслить не смел во Франции. Восемнадцатый век ещё располагал к длительным путешествиям в никуда. Гренуй попробовал бы уловить эфир, пятую субстанцию Вселенной, если бы встретил на своём пути колдуна, адепта астральных путешествий. Нос Гренуя, уподобившись носу корабля, вёл бы его вослед Летучему Голладцу и огням Эльма. Гренуй мог бы учуять запах философского камня, доведись ему столкнуться нос к носу с алхимиком.

Все эти возможности – в духе позднейшего европейского средневековья, на полпути от мракобесия до Просвещения. То была эпоха, когда вовсю буйствовал немецкий романтизм. Эпоха братьев-разбойников, эпоха безумной и столь же безответной влюблённости в нечто более могущественное, чем обыкновенная человеческая любовь. Из этой эпохи выведет Ницше своего Заратустру. Эпоха бури и натиска, эпоха великих крушений, новых робинзонад и неисповедимых утопий. Но мы чересчур увлеклись теоретизированием и нам пора вернуться в наш роман, а именно, к тому моменту, когда Гренуй придумал, как сковать эфемерный аромат девушки другими ароматами, что в его представлении означало огранить алмаз, чтобы тот засверкал бриллиантом. Но для аранжировки, для опорной средней и решающей ноты, для заострения и фиксации звучания, ему не подходили ни мускус, ни цибетин, ни розовое масло, ни амбра. Для таких духов, для такого человеческого благоухания ему нужны были другие ингредиенты.

Глава сороковая, в которой Гренуй знакомится с Нурвортом, алхимиком и врачевателем, и которая опровергнет всё дальнейшее повествование и, вероятно, подскажет нам момент, когда пора будет поставить финальную точку.


Гренуй сторонился людей. Он не выносил их запахов и мирился только с неизбежным, стараясь проводить как можно больше времени в мастерской Дрюо, производя опыты по сохранению всевозможных запахов, чтобы потом завладеть ароматом девушки из сада за каменной стеной. Изредка Гренуй выходил погулять за заставой Дю-Кур, посмотреть на далёкие горы и очистить свои ноздри от запахов города. С некоторых пор он стал замечать, что его обоняние как будто утомляется от обилия запахов, что ему всё чаще приходится омывать чувствительные ольфактивные луковицы чистейшей родниковой водой, еле слышным звучанием нагретых солнцем скал, замиранием всего, что не торопится входить в контакт с органической природой и смешиваться с ней. Сам он, не имея собственного запаха, мог бы сойти за изваяние, он мог бы вечно стоять среди толпы каменным идолом, если бы люди пользовались носом так, как они пользуются глазами. Впрочем, и глазами они пользуются чрезвычайно небрежно. Они ставят посреди площади каменного истукана, неделю или две восхищаются его пропорциями и качеством полировки, а затем перестают замечать и даже не досадуют, что каменный бог стоит у них на пути и им приходится обходить его, как если бы он торчал на площади всегда и не было бы никакой возможности заставить его посторониться.

Гренуй предавался подобным размышлениям не часто, ум его больше интересовался тайнами запахов, но если на него нападала охота пофилософствовать, то он принимался говорить вслух, и говорил, обращаясь к себе самому и, увлекаясь, говорил всё громче, а оказавшись на вершине горы, куда взбирался, того не замечая, кричал, вопил, речь его делалась нечленораздельной и со стороны казалось, что несчастный выродок лишился рассудка, что его беснование – тяжёлая душевная болезнь и помочь ему может либо сведующий лекарь, либо божий человек, либо сам Бог. Ни в лекаре, ни в божьем человеке, ни тем более в Господе Боге Гренуй не нуждался. Он предпочёл бы умереть, чем обратиться к врачу или к монаху. А у Бога было своих дел невпроворот, Гренуй не опасался встретить его в горах или в поле.

Тропинка вела Гренуя вдоль ручья. Он следил взглядом за искрами брызг на каменистых порогах извилистого русла, но в голове его уже начинал звучать привычный монолог, его монотонное философствование. «Что повергает людей в ужас?» – спрашивал себя Гренуй и ответа не ожидал, потому что знал его заранее. Mногое он знал бессознательно и ему необходимо было напрячь голосовые связки, чтобы звучание вопроса могло разрушить сферу этого не имеющего выхода, замкнутого на себя знания, чтобы отрешиться от блуждания в лабиринте безмолвия и попытаться сформулировать в словах то, что без слов представлялось Греную очевидным. И он воспроизвёл голосом свой вопрос и уже хотел так же вслух ответить себе, но не его, а чей-то незнакомый ему голос вмешался и сказал совсем не то, что готов был услышать Гренуй.

- Больше всего на свете люди боятся собственного страха !

Гренуй оглянулся. Человек, прервавший в самом начале рассуждения Гренуя был невысок ростом ; бледный и даже синюшный в лице, человек этот был одет странно, как если бы он был родом из страны, где постоянный и сильный ветер заставляет людей прихватывать скрепами края одежды. Серебряные застёжки схватывали широкие рукава лилового шёлка на запястьях и повыше локтя. Такие же застёжки не давали развеваться шароварам. Одна пара застёжек обхватывала лодыжки, другая – колени. Широкий кушак обматывал деликатную талию этого человека, а оба конца кушака были сколоты булавками. Из-под внушительного тюрбана такого же лилового цвета выглядывало крыло ворона, которое заменяло этому человеку чёлку. Удивляли чёрные глазницы и сверлящие, сумасшедшие глаза незнакомца. Говорил он хриплым, каркающим голосом, рот был непропорционально мал, подбородка почти совсем не было и острый нос, похожий на клюв, придавал его фигуре вид птицы, которую какое-то неведомое колдовство начало было превращать в человека, но другие чары, не менее сильные воспротивились этому. Так он и остался полуптицей-получеловеком.

Но всего удивительнее в этом человеке был запах. Гренуй привык различать людей по запахам, а от этого человека пахло чем-то неуловимо праздничным, не ярмaркой с её потным и истерическим скоморошеством, не именинным пирогом с ванилью и корицей в семейном кругу, не помпезным шествием, за которым последует жертвенное смрадное сожжение агнца, нет, от этого человека пахло вечным праздненством, безмятежным, не знающим ни чрезмерного напряжения, ни охлаждения, неизменного спутника пресыщения. От этого человека веяло прохладой и тишиной. В нём не было мельтешения мыслей и не было рабски безучастной покорности бытию. Он сам был воплощением бытия и бытие его было праздничным. И снова Гренуй не мог ассоциировать запах незнакомца ни с одним из известных ему запахов. Как та девушка за каменной стеной сада, незнакомец был пугающе чужим в этом слишком привычном Греную, надоедливом своими навязчивыми запахaми мире. Но на этот раз не было каменной стены, не было преграды, которая могла помешать ему принюхаться, осторожно приближаясь к незнакомцу.

- Человеку надо преодолеть собственный страх, чтобы перестать бояться или ужасаться, что по сути одно и то же. Подумай сам, в младенчестве человек тянет руку к огню и не боится, пока огонь не обожжёт его. Ничего особенного не случается с человеком, когда он обожжётся. Он чувствует боль, разумеется, и рука болит день и другой, но потом всё проходит. Огонь сам по себе нисколько не страшен, но человек уже не суёт в него руку, потому что помнит о боли, хотя боль прошла. Значит, по-настоящему он помнит только о том, как он испугался. Испуг, а не боль мешает человеку повторить эксперимент. Если бы он расстался со своим страхом, он мог бы вновь почувствовать боль, он мог бы обновлять свои ощущения по мере того, как они притупляются.

Гренуй чувствовал, что теряет нить рассуждений незнакомца, но его привлекали не мысли, излагаемые непринуждённо и естественно, как если бы он продолжал говорить с самим собой, а тот необыкновенный аромат, исходивший от произносимых слов. Этот аромат вносил сумятицу в его душу. Греную из-за этого аромата стало казаться, что он многие годы обманывал себя, идя за чудовищными химерами, плоскими и одноликими, что его способность тонко чувствовать запахи запрещала ему пользоваться не только другими органами чувств, но, что гораздо значительней – его разумом, способностью вольно, объёмно мыслить. Все его мысли двигались в одной плоскости. Он брал или у него забирали, другого он не знал. Он не мог предположить даже, что возможно избегнуть этих торгашеских отношений, потому что всем от него надо было чего-то омерзительно конкретного и сам он ни о чём другом не помышлял.

Самое эфeмерное, что было в жизни окружавших его людей, и самое реальное, чем жил он сам – запахи – тоже требовали чудовищной конкретности и воплощались во всём, что можно было взять и что чаще всего у него забиралось по праву сильного. Всё, чем он владел и чем дорожил, не обладало в глазах окружавших его людей даже ничтожной ценностью, пока не переходило в пузырёк с плотно пригнанной затычкой и не получало помпезное наименование. Тогда они торопились забрать у него духи, не догадываясь выпытать у него способ их приготовления. Но и ему для изготовления духов нужны были совершенно конкретные ингредиенты, которые не так просто было взять, присвоить их себе, чтобы выжать из них самое главное, как раз то, что само по себе не имеет никакой ценности.

С какой радостью Гренуй отдал бы этому незнакомцу муку своих мыслей, с какой радостью принял бы он рассуждения незнакомца и сделал бы их своей собственностью, если бы только знал, как это сделать. Как взять то, что не имеет никакой материальной субстанции. Как овладеть мыслью, если она изменчива, как вода в ручье, потому что выражается словами, которые исчезают без следа, едва их произнесут, но в которых можно купаться, как в водном потоке, пока они звучат?

- Если только постараться вспомнить, какое множество ощущений дало человеку первое, младенческое знакомство с огнём, каким трепетом и восторгом наделяет огонь всякого, кто к нему прикасается впервые, не ведая ни природы его, ни силы дивной, а только удивляясь его красочности… но нет, это вспомнить никак не удаётся, потому что всё застит страх. Почему страх оказывается сильнее восхищения ? Не потому ли, что страх оберегает человека, не даёт ему проникнуться сознанием открываемых и постигаемых тайн, цена постижения которых – смерть. Кто может знать, какие тайны откроются тому, в кого ударит молния, испепелив его на месте ? Но вид сгоревшего человека напоминает о страхе перед огнём и ужасает. Так ужасает человека любая смерть и любая боль, потому что боль и смерть связаны в его сознании воедино. И боль, и смерть, которая может быть последует за болью, вызывают страх. И даже то, что только может вызвать боль и смерть, даже то, чего ещё не случилось на самом деле – ужасает !

Мысли Гренуя шли вразброд, как стадо овец, а незнакомец направлял их к одному ему ведомой цели. Чужак в лиловом одеянии говорил так, что слова переставали служить торгашеству. Звуча сами по себе, они взывали к ощущениям, а не к смыслу. Потому что смысл легко продать, тогда как ощущения не покупаются. Они возникают изнутри и просятся наружу.

Бедный Гренуй, он совсем запутался и испугался. Он испугался этого человека в странном одеянии. Испарина покрыла его лоб. Голосом чужим, незнакомым его слуху, Гренуй спросил, запинаясь :

- Кто … ты ?

- Кто я ? – переспросил незнакомец удивлённо, - Зачем тебе знать, кто я ? И к тому же, если бы я захотел всерьёз ответить тебе на твой вопрос, мне пришлось бы вернуться к моим прежним страхам. Видишь ли, когда люди спрашивают «кто ты такой ?», они предполагают услышать имя, которое само по себе ничего не значит, потому что имя не выбирают, а получают от родителей ; на этот вопрос отвечают званием, но знатное происхождение такая же химера, как и имя, оно не затрагивает твоей сущности ; можно ответить, называя свою профессию, но чаще всего люди занимаются чем-то в силу независящих от них обстоятельств, перенимая профессию отца или попадая в подмастерья, когда они ещё не имеют свободы выбора. Никто не может ответить на твой вопрос, не солгав в душе. А ложь, какой бы убедительной она не казалась, это всего лишь способ оградить себя от возможной опасности, а значит и от боли, и от смерти, что на самом деле всё то же безропотное служение страху. Но я могу показаться тебе навязчивым, возвращаясь всё время к одному и тому же. Попробуй же сам ответить на вопрос, кто ты такой ? Прислушайся к тому, что прозвучит в твоей душе и скажи мне, что ты услышишь…

Тон незнакомца был ласково-повелительным, его запах – притягательным, Греную изо всех сил захотелось ответить честно и он спросил себя : «кто я ?». Он даже зажмурился, так хотелось ему не солгать, обновить своё ощущение себя, стряхнуть налипшую личину, пройти сквозь очищающее пламя, в котором сгорела бы дотла вся подлая история его жизни. Вспоминая своё детство, он дрожал от омерзения, удушливая волна поднялась из его кишок и его едва не вытошнило от чада разложения гнилых арбузов и рыбьих потрохов, от смрада жжёного рога и сифилиса. Он вспомнил свой крик из-под разделочного стола, который отправил его мать на эшафот. Он вспомнил слово «дрова», которым его вытошнило, когда он сидел на дровах и нюхал их жаркий, клубящийся будущим дымом запах. Так он учился говорить, называя только то, что издавало запах, аромат или вонь.

Вот почему ему так трудно было уследить за речью незнакомца. В ней не было ничего, что ассоциировалось бы в его мозгу с запахами !

«А-а-а !» – чуть не выкрикнул он по-звериному, но другое воспоминание увлекло его. Он вспомнил свой азарт, когда подростком коллекционировал запахи, свои охотничьи вылазки в Париж и тот неотразимый запах медовой сладости молока, в котором растворяется пирожное, когда впервые в жизни ему пришлось призвать на помощь глаза, чтобы убедиться, что нюх не обманул его. Он вспомнил и то, как он зажмурил глаза, пока душил ту девушку с рыжими волосами, как жадно вдыхал её юное благоухание, пока не пресытился им, и тогда задул свечу.

Он очутился у Бальдини, он изготовлял «Амура и Психею», но не ради денег, деньги даёт профессия ! Он смешивал ароматы не из честолюбия, слава ничем не пахнет. Он испытывал почти животную потребность стоять перед смесителем и дышать, дышать, предаваясь священнодействию интуитивно, как шаман, доводя себя до экстаза. Как знать, может быть именно это и было причиной его болезни тогда.

Но можно ли было считать выздоровлением его жизнь в горах ? Он был далёк от человеческого зловония, но в своём склепе, почти не слыша ударов своего сердца и всё же живя интенсивной и чудовищно извращённой жизнью, как никто другой в мире, он не получил откровения. Он научился вызывать к жизни любой из тысяч запахов, усвоенных им, мог комбинировать их, мог получать удовольствие и даже блаженство от некоторых из них, но обогатился только ненавистью и презрением к людям. Вся мистика его отшельничества, создание его обонятельной Империи, сводилось к мысли о его исключительности и недоступности миру. Семь лет, семь лет безумия пока не случилась катастрофа : он стал смердеть, захлёбываться самим собой, своей вонью.

Гренуй не желал повторения этого сна. Проснувшись, он не обнаружил своего запаха и это было чудесно. Он, Гренуй, способный за несколько миль обнаружить по запаху другого человека, не мог учуять свой собственный половой орган на растоянии ладони ! Сколько бы ни успокаивал себя Гренуй, думая, что не слышит своего запаха, потому что привык к нему с младенчества, в глубине души он был уверен, что своего запаха у него нет и никогда не было !

Хорошо это или плохо, такими вопросами Гренуй не задавался, но именно в это время к нему пришла идея создать человеческий запах, чтобы перестать отличаться от других. А от этой мысли до другой, научиться управлять с помощью запахов людским восприятием, вызывая их восхищение или ненависть, был один только шаг. И дальше, через многие неудачи, страсть к запахам вела этого человека к мысли о совершенстве. Но странно, что совершенство Гренуй искал в презираемых им людях и нашёл его в девушке за каменной стеной сада в городе парфюмеров Грасе. Этот парадокс, даже если бы такая мысль пришла ему в голову, Гренуй бы объяснить не мог. Он хотел покорить людей, но на деле поклонялся им, не всем, а избранной им девушке, но ведь она тоже была человеком !

И вот теперь Гренуй стоял перед человеком в тюрбане и изнывал от невозможности постичь то, что ему говорилось. Он не мог воспринять умом эту речь, но она покоряла его своим звучанием. В чём никак не хотел признаться Гренуй, так это в том, что не речь, а запах человека покорил его. Гренуй не мог стряхнуть его чары, он был так мал перед этим запахом, он чувствовал себя ребёнком в сравнении с этим человеком. Когда он задал свой вопрос, казавшийся ему риторическим, он представлял себе обезображенные ужасом лица и ему было приятно видеть их, а главное, ощущать запах страха, то особое потливое зловоние, которым полнились площади, когда толпы зевак собирались посмотреть, как будут вешать убийцу или сжигать ведьму. Запах человека в тюрбане нарушил симфонию, звучавшую в носу Гренуя, изменил мелодию и оркестровку. Теперь, вместо реквиемной мессы звучал мощный торжественный хор славящий человека.

Гренуй пошатнулся, мир вокруг него дрогнул и стал оседать, ноги Гренуя подогнулись, он упал на колени, потом рухнул ничком к ногам незнакомца.

Sunday, June 11, 2006

LÉGENDE DE LA CHASSE-GALÉRIE

Легенда (право не знаю, как перевести название La Chasse-galerie, ну, да ладно, потом), так вот эта легенда – самая известная и самая часто упоминаемая, когда речь заходит о франко-канадском и квебекском "от корней", самом что ни на есть настоящем фольклоре, в том смысле, что ничего более квебекского просто не найти. Напомню вкратце содержание, а желающим прочитать или даже послушать целиком этот захватывающих рассказ, пожалуйста - сносочка (Собственно, записана легенда была не однажды, но классическим изложением считается то, которое появилось впервые в газете Отечество в 1891 году за подписью Оноре Бограна (Honoré Beaugrand), издателя и журналиста, либерала, дважды избиравшегося на пост мэра Монреаля (в 1885 и 1887 годах). La Chasse-galerie выйдет отдельным сборником легенд и сказок в 1900.
Жак Лабрек озвучил просто великолепно эту и другие квебекские народные сказания и песни. Ничего более энергичного и более заряжающего энергией мне ни в каком фольклёрном творчестве слышать не довелось.)


Итак, трудяги-лесорубы зимой валят лес, который будут сплавлять по весенней воде. Работа трудная, холодно, голодно. А далеко, в местечке Лавальтри, ждут их жёны и подружки. Скоро pождество и вот в cочельник эти работяги заключают сделку с дьяволом, чтобы на одну только ночь оказаться среди своих на празднике, поплясать и повеселиться от души. И главное в легенде – полёт на лодке-пироге. Дьявол переносит их по воздуху. Боже мой, какое страстное описание этого полёта туда и обратно! И что из всего этого вышло...

Удивительно как раз то, что название легенды ни имеет ничего общего с её содержанием. Поэтому я и не знал, как перевести на русский это странное сочетание двух французских слов "chasse", что означает "охота", или на крайний случай "изгнание", или церковное "рака" (но тогда châsse принимает надстрочный знак и фактически это уже совсем другое слово) и "galerie" – "галерея", собственно говоря, с теми же значениями, что и в русском.

Помогла мне разобраться в этой головоломке статья Жана-Себастьяна Паризо из департамента антропологии Монреальского Университета, опубликованная в университетском журанале Dire (Речение) # 10, 2003, стр. 26-27. А то ещё народ подумает, что это я такой начитанный и разбирающийся. Я её перескажу для памяти, а потом попытаюсь воспроизвести, хотя бы отчасти, саму легенду, как принято в антологиях.

Для того, чтобы понять название этой легенды, надо обратиться к европейской средневековой мифологии, в которой довольно много этих "охот", и все они то дьявольские, то каиновы, то царя Ирода, то вдруг святого Юбера, который позднее станет покровителем бельгийских охотников.

Описание охоты в целом совпадает почти у всех европейских народов : сонмище дьяволов и пропащих душ на чёрных лошадях, с собаками гонят небесную дичь с грохотом и воем.
У германских народов и особенно у скандинавов разработана целая космогония этой охоты. Возглавляет её верховное божество Вотан-Òдин, а в его свите – души умерших воинов, героев и великанов.

По верованиям древних германцев, охоту Òдина можно было наблюдать в зимние грозы, когда ярость божества особенно ужасна, сам он на огромном чёрном коне, одет тоже во всё чёрное, свита у него грозная, все на скакунах, с собаками, и гонят они небесную дичь через всё небо, оставляя по себе огненный след. Можно представить, как возбуждены, и воодушевлены, но и напуганы были этой охотой древние люди. Вот каким бывает гнев верховного божества! В германской иконографии Òдин воплощает воинственность и воинскую ярость, которая сродни безумию, а свита его рисуется в звериных шкурах, медвежих, оленьих да волчьих, чтобы получить от них звериную силу и зверину безудержность.

В германской мифологии эти "охоты" происходят из Рагнарока (разрушения Космоса). Когда же наступит конец света, Фенрир – могущественных демон – захочет уничтожить всё живое и вступит в схватку с Вотан-Òдином, который поведёт в бой всех богов, всех воинов, живых и павших, и бой этот будет такой непомерной ярости, что кто бы ни победил – всё будет по другому. А как – поди узнай. Не просто же так один мой гениальный приятель так хотел "увидеть мор, и глад, и Страшный Суд".

Надо заметить, что все эти фантастические погони и схватки германского фольклора происходят почти исключительно зимой, от pождества до Епифаний, т.е. от зимнего солнцестояния до весеннего равноденствия. Что может быть ужасней зимних гроз? Только реальная война в её апогее, когда бьются уже не зная, почему. Так происходил передел мира. Обращение Кловиса в христианство в 496 году положило начало христианизации Европы, насаждению новой космогонии взамен языческой: единый и всемогущий Бог обещал спасение души, а те, кто верили в Òдина и прочих богов и духов, олицетворяющих природные силы, были обречены на адские муки и сами воспринимались порождениями Преисподни.

Одним из самых частых и наиболее порицаемых церковью грехов была охота в какой-нибудь святой день, например, на Пасху. Так в легенде об охоте Арту (Нормандия), этот знатный сеньор, будучи на святой мессе, услышал охотничий рог, услышал, как свора погнала кабанов, и не смог устоять перед соблазном, тотчас покинул церковь, но не успел он выйти за порог церкви, как неведомая сила подхватила его, подняла в воздух... там он и по сей день, в ожидании Страшного Суда, продолжает гнать кабана. И в шуме грозы, особенно перед Пасхой, нормандцам слышался дикий посвист загонщиков, собачий лай, вой охотничьего рога... "Это Арту охотится", - говорили они.

Не только сама охота в день церковных праздников, но и её одержимость кровью, когда охотник убивает больше, чем нужно, убивает из-за азарта, из-за ослепления погоней. И столь часто охота превращалась в кровавую бойню, что церковь поторопилась найти святого, который искупил бы этот грех. Святой Юбер (Saint Hubert), епископ из Маастриша, основатель Льежа, ставший впоследствии покровителем бельгийских охотников, сам проливал невинную кровь, когда в его жилах вскипала чёрная кровь.

То было время, когда врачевали кровопусканием и чёрную кровь, тёмную венозную кровь, считали виновницей многих безумств, в том числе и охотничьего. Выпуская чёрную кровь, облегчали страдания безумцев, восстанавливая баланс светлой и тёмной крови. Интересен вариант легенды, когда перед одержимым погоней священником является белый олень со светящимися рогами. Лучезарным рогом олень пускает кровь епископу и на того нисходит прозрение. Он отрекается от нечистого увлечения охотой и начинает вести жизнь исполненную покаянием и оказывается среди праведников, ожидающих Страшного Суда без трепета душевного, но в благости.

Всё это говорит об общности главного элемента языческих и церковных сказаний об охоте – одержимость охотника, его ярость и свирепость. Другие общие черты этих сказаний – огненный след, бешеная скачка чёрных всадников на чёрных же скакунах, крики, возгласы, вой, подбные завыванию ветра и грохоту бури.
Нетрудно заметить, что большинство этих охот связывается с именем собственным, Арту, Валори, Бове и т.д. реально существовавших людей. Нередко охота приписывается библейскому персонажу (охота Давида или охота Каина), или какому-нибудь святому (охота святого Евстахия...).

Закономерно возникает вопрос об абсурдности охоты - "галереи". Не логично ли предположить, что "галерея" – это только случайное совпадение по звучанию какого-то имени собственного. Расскажу один анекдот, произошедший со мной. У меня был очень начитанный приятель Карлуша Бронский. В подростковом возрасте у некоторых возникает нездоровый интерес к "взрослым" книгам. В незабвенные семидесятые прошлого, двадцатого века в России считались "взрослыми" книги Аксёнова, Довлатова, Катаева "Алмазный мой венец", с которой теперь приятно ассоциируется поиск новых, хорошо всем известных, но имевших тогда почти мистическое звучание для меня-подростка имён Олеши, или Мандельштама, или Булгакова. С одним из романов Булгакова и случился казус. Мой друг Карлуша посоветовал мне прочитать книгу, название которой я недослышал, а переспросить у меня не хватило духу. Подростки очень болезненно переживают собственное невежество. Особенно в глазах сверстников. Ничтоже сумняшеся, я пришёл в центральную библиотеку и попросил в читальном зале роман "Мастер и маргарин". Встречались мне и более диковинные названия. Раковый корпус, например. Библиотекарша долго смеялась и наверняка рассказывала коллегам о моём конфузе. Но теперь мне это всё равно. Речь ведь идёт совсем о другом. О квебекской легенде с непонятным названием.

Многие из первых поселенцев Новой Франции были родом из Пуату, Сэнтонжа или Венде, т.е. из мест, где некогда жил некий знатный охотник по имени Гальри или Галери. Имя этого одержимого чёрной кровью феодала осталось во французском фольклoре. А атрибуты легенды об охоте Галери те же самые – чёрные всадники, великаны, погоня, огонь, смерть. Ничего удивительного в том, что легенда прижилась на новом материке. Вот только социо-экономические предпосылки изменились.

Охотились в Квебеке чаще всего в одиночку, без собак, без лошадей, без того европейского шика и блеска, где охота была привилегией знатных господ и своего рода искусством для искусства. Леса в Квебеке – не леса, а чащобы непроходимые (и даже до сих пор), тогда ни дорог, ни широких тропинок даже не было. Пользовались индейскими пирогами, лёгкими и быстрыми, путешествуя по рекам вглубь страны. Реки и были единственными дорогами. Поэтому пирога постепенно вытеснила из легенды гигантского чёрного коня, хотя всё так же взмывала ввысь и неслась с грохотом и воем, вот только... самое время рассказать, наконец, саму легенду об охоте Гальри.

Обязательно надо сделать примечание, что легенду мне прийдётся пересказывать и очень свободно, потому что перевести её буквально, сохранив всю прелесть изложения Оноре Бограна, практически невозможно. Сам Богран признавался, что слышал легенду от людей, которые изъяснялись языком далеко не академическим, а проще сказать суровым и грубым, таким же, как их работы в лесу. Разумеется, я не стану давать полный текст легенды. А тем, кто заинтересуется всерьёз... ладно, договоримся.

Вельзевул, повелитель ада, мы обещаем тебе наши души...

Перед Рождеством 1858 года на стоянке лесорубов Джо Лё Кук (Ванька Повар) приготовил всегдашнее своё рагу и теперь варил патоку в огромном чане. Как всегда он рассказывал всякую всячину и рассказал об одном случае, причём божился, что сам тому был свидетелем, да что свидетелем – участником! И было это день в день тридцать пять лет тому назад...

- Уродище! – сказал он мне в ответ – не о том ты говоришь. Мы перенесёмся по воздуху в индейской пироге, раз, править будем вёслами, два, а завтра к шести утра уже вернёмся обратно на стоянку – и это три.
Я соображал.

Этот прохвост предлагал мне рискнуть, заложив душу дьяволу, моим вечным спасением ради удовольствия поцеловать мою милую на празднике в нашей деревне. Это было круто! И впрямь тогда был я немножко пьяница и дебошир, и церковь не часто жаловал, но чтобы вот так запросто запродать душу дьяволу – это даже для меня было слишком.
- Вот и видать, что ты из робкого десятка! – продолжал Батист – хоть и знаешь, что беды не будет. Всех-то дел – смотаться в Лавальтри и вернуться. За шесть часов управимся. Ты же знаешь, как можно домчаться, когда умеешь орудовать веслом, пятьдесят вёрст за час отмахать можно. Надо только не поминать имя Божье, да не цепляться за кресты на колокольнях. Знай следи за тем, что говоришь, не болтай лишнего, не пей на посошок и будешь цел-невредим. Я уже пять раз таким вот макаром и ничего, жив, как видишь. Не дрейфь, подумай лучше, что через пару всего часов уже будешь в Лавальтри, подумай о своей Лиз Гимбет и как ты будешь её обнимать-миловать. Нас уже семеро, но только должно быть двое, четверо, шестеро либо ввосьмером надо. Давай, будешь восьмым.
- Так-то оно так, а только надо присягнуть дьяволу, а ему только того и надо, чтобы покуражиться над тобой.
- Пустое говоришь, Джо. Клятва в том только, чтоб не болтать лишнего да лишнего не пить, а знай только загребай веслом. Да ты не мальчишка, сам понимаешь. Какого чёрта! Пошли, нас уж заждались, всё наготове.
Он вытянул меня из барака и впотьмах я увидел шестерых с вёслами, большую пирогу сплавщиков на снегу посреди поляны. Не успел я призадуматься, как оказался в пироге, а Батист, который семь лет как не был в церкви, сел у руля и завопил козлиным голосом:
- Повторяй за мной!
И мы все нестройно подхватили:
- Вельзевул, повелитель ада, мы обещаем тебе наши души, если до шести утра помянем имя божие, твоего и нашего господина, если хоть раз дотронемся до креста. А ты за это перенеси нас, куда мы велим, и к утру верни нас обратно на стоянку.

АКАБРИ! АКАБРА!!
НЕСИ НАС ЧЕРЕЗ ГОРЫ И ЛЕСА!

Только мы произнесли последние слова, как лодка сама собой поднялась в воздух на высоту трёх-четырёх сот сажен. Мне показалось, что стал я легче пёрышка, и по знаку Батиста мы все принялись грести, как одержимые. Да так оно и было! Один, другой удар весла и пирога полетела стрелой, чёрт бы нас побрал, так он нас понёс. Аж дыханье перехватило и шерсть дыбом встала на наших ушанках.
Мы неслись быстрее ветра. Уже четверть часа летели мы над чёрным сосновым лесом. Ночь была чудная, полная луна сияла, озаряя небеса словно полуденное солнце. Холод был страшный, наши усы и бороды превратились в сосульки, но сами мы были потные, хоть выжимай. Оно и понятно, потому что сам Сатана правил нашей посудиной. (...)

- Эге-гей! Вы там, - крикнул нам Батист-одержимый, - Мы сейчас приземлимся на поле моего кума, Жана Габриэля, а там пойдём пешком, чтобы застать врасплох наших друзей-подруг, пока они пляшут где-то по соседству. (...)
Сказано – сделано.(...) И мы все ввосьмером двинулись через поле к деревне. Казалось бы – пустяки, да только снег доходил до пояса. Батист-фанфарон толкнулся в дверь к куму, да там вечеряла только девка-чернавка. Она и сказала, что старшие пьют у старика Робийяра, а молодёжь вся у Батисета Оже, что в Нищей Слободке, за СкрепяСердце, по ту сторону реки пляшут ригодон.
- Айда к Батисету, там наверняка мы встретим наших милок.
- Айда к Батисету!
И мы вернулись к пироге, вспоминая друг другу, чтоб не говорили лишнего и лишнего не принимали на грудь, потому как предстоял возвратный путь и успеть к стоянке до шести утра следовало, чтобы не сгорели на нас наши ушанки и не утащил нас сам дьявол-сатана в свою преисподню.

АКАБРИ! АКАБРА!
НЕСИ НАС ЧЕРЕЗ ГОРЫ И ЛЕСА!

И понеслись мы в Нищую Слободку, правя, как бесноватые, да и как же иначе. В два взмаха весла мы пересекли реку и остановились близ дома Батисета Оже, который горел всеми окнами. Мы слышали приглушённые звуки скрипки, и смех, и крики, и видели за заиндевелыми стёклами движущиеся фигуры.
- Смотрите же, - повторил нам Батист, - без глупостей, друзья, следите, что говорите. Будем плясать, как бешеные, но только чур, ни кружечки, ни стопарика, слышите меня?! И по первому же знаку следуйте за мной, потому что уйти надо будет незаметно.
И мы стали ломиться в дверь.

Отворил нам сам Батисет-молодчага и встретили нас с распростёртыми объятьями, потому что мы приглашённых почти всех знали. Тут начались расспросы:
- Откуда вы?
- А я думал вы на зимовке, лес валите.
- Чего же припозднились?
- Накапать вам слёзных!
Тут опять выручил Батист:
- Дайте сперва хоть шапку снять, а там пустите нас поплясать, мы затем же ведь и пришли! А завтра утром, так и быть, ответим на все ваши вопросы и расскажем, о чём пожелаете!
Что до меня, то я уже заприметил Лиз Гимбет, которую теснил красавчик Буажоли из Ланорэ. Я направился к ней, чтоб следующий танец, значит, мой был. Ну не совсем мой, потому что это был риэль на четверых. Она согласилась, и с такой улыбкой, которая заставила меня забыть о спасении моей души. Я всё готов был отдать, лишь бы ворковать с моей голубкой, беря её под своё крыло.
Два часа без перерыва один танец догонял другой и тут, скажу вам без ложной скромности, не было мне равных на сто миль вокруг, будь то простая жига или какой другой танец. Все мои товарищи тоже веселились вовсю и только одно я могу сказать, деревенским парням мы уже в печёнках сидели.
Несколько раз я приметил, что Батист подходит к стойке, у которой выпивали мужики, но моя милая так кружила меня, что мне было не до Батиста. Но время шло и пора было возвращаться, когда стало ясно, что Батист принял на грудь несколько больше, чем нужно. Пришлось мне вывести его на воздух, а потом и остальные стали выходить по одному, ни с кем не прощаясь, как зверьё какое. Я даже не обнял на прощанье свою Лизаньку, хотя и пригласил её танцевать кадриль, как вернусь. Ну, делать нечего, а только я думаю, она потому и согласилась выйти замуж за Буажоли, не подумав даже пригласить меня на помолвку, злодейка. А вот Батист нам свинью подсунул, это уж точно. И погода испортилась, тучи заволокли луну, тьма сделалась непроглядная. Я сел позади, чтобы поглядывать за Батистом. И пока мы ещё не поднялись в воздух, шепнул ему :
- Гляди же, старина, правь на Монреальскую гору прямиком, а дальше уж видно будет.
- Я своё дело знаю, - окрысился Батист, - а ты знай своё!
И сразу же:

АКАБРИ! АКАБРА!
НЕСИ НАС ЧЕРЕЗ ГОРЫ И ЛЕСА!

И тут стало ясно, что у нашего рулевого рука уже не так верна. А носило нас зигзагом, и нет чтобы направиться на запад в сторону Монреаля, повернули мы к колокольням СкрепяСердце и помчались, что есть духу, вдоль реки Ришельё. Через несколько мгновений мы были уже над горой Ясноглазой и чудом только не расшиблись о здоровенный Крест Воздержания, который велел водрузить там сам епископ Квебекский.
- Правей, Батист! Правей, иначе мы все угодим к Дьяволу, если ты, старик, так будешь править!
И Батиста проняло, рывком повернул он на гору Монреальскую, которая ещё маячила вдали. Признаюсь, у меня все кишки в узлы связало, и видел я нас всех в Геене Огненной, как если бы мы были рождественскими поросятами в коптильне. И то сказать, когда мы пролетали над Монреалем, Батист спикировал прямо в сугроб. Хорошо ещё, что снег был свежий и рыхлый, потому никто не пострадал и пирога уцелела. Только мы выкарабкались из снега, как Батист начал голосить благим матом, что ему позарез в город надо, промочить горло, а без того не полетит он в Гатино! Я пытался было вразумить его, да только кто ж сможет уломать пьянчужку. Мокрый от страха, вконец потеряв терпение, я подговорил остальных, тоже дрожащих от одной только мысли, что Дьявол уже облизывается на наши души, и мы все скопом навалились на Батиста, связали его по рукам и ногам точно свиную колбасу, положили на дно лодки да ещё затктнули ему пасть тряпкой, чтоб не мог он сказать неположенных слов и утащить нас всех за собой в Преисподню.
Снова поднялись мы в воздух:

АКАБРИ! АКАБРА! АКАБРАМ!
Неси нас лодка ко всем чертям!

И мчались мы, как бешеные, потому что времени у нас было уже меньше часа. На этот раз правил я, и уж поверьте, глаз не смыкал и рука у меня не дрожала. Мы понеслись над рекой Утауэ до Пуанта, что в Гатино, а оттуда прямиком на север к нашей стоянке. И всё бы ничего, если бы не этот чёрт Батист, который извернулся, изчервился, выкрутился из верёвок и вскочил во весь рост в нашей пироге. Он вытащил тряпку изо рта и изрыгнул такое проклятие, что у меня всё задрожало до корней волос. Никакой возможности не было подмять его в лодке на такой высоте, тем более что он схватил своё весло и начал вертеть им над нашими головами, точно ирландец свою шилейлэ. (Ирл. - дубинка)
Дрянь дело, но к счастью мы уже были почти на месте. Я же был так возбуждён, что последний манёвр мне не удался и мы со всей дури врезались в высоченную сосну и высыпались из лодки, словно горох из стручка, ударясь о ветки, ну точь в точь куропатки, которых подстреливают в ельнике. Уж и не знаю, когда я потерял сознание, а только последнее, что я помню – было ощущение, будто я проваливаюсь в колодец и лечу, лечу, а колодец без дна.

К восьми утра я очнулся на своей лежанке в нашем бараке. Притащили лесорубы меня и моих товарищей, спасли, можно сказать. И хорошо, что никто себе башки не свернул, хотя все кости потом ныли, точно я неделю спал на булыжниках. И я не говорю уже о синяках и ссадинах на руках и на роже. Главное, что Дьяволу мы не достались, а остальное – зажило, как на собаках. И не мне вам говорить, что мы не отнекивались, когда лесорубы про нас говорили, что были мы пьяные в стельку. Уж лучше так, чем признаться, что мы чуть только не продали душу Дьяволу. Хвалиться тут нечем. Прошло много лет, прежде чем я решился рассказать начистоту, как всё было.
И вот что я вам скажу, друзья мои: совсем не весело мчаться в пироге в разгар зимы затем, чтобы обнять свою милую, особенно, когда править берётся несчастный пьянчужка. Если верите мне, то дождитесь весны и летом обнимете своих милых, чтоб не рисковать своей душой, доверяясь Дьяволу.
И Джо Ле Кук ( а по-нашему всё же Ванька-повар) обмакнул поварёшку в золотистую патоку и заявил, что готова елейная сладость всем на удивление, нам на радость!