Friday, July 17, 2009

Моя квебекская библиотечка (книжки по-французски) А

Я выстроил свою мини-библиотечку квебекской литературы в алфавитном порядке и первой оказалась тоненькая книжечка Ёжена Ашара (Eugène Achard) для детей и подростков Два горбуна Орлеанского острова. По названию первой сказки. Очень назидательной. Я эту сказку встречал и прежде, но без имени автора. Смею предположить, что Ашар авторизовал народную сказку придав ей квебекский колорит. Этот квебекский орнамент и позволил, вероятно, поставить Ашару свою подпись.

Ёжен АШАР (1884-1976)
Achard, Eugène

Les deux bossus de l’île d’Orléans, Édition Eugène Achard, Librairie générale canadienne, Montréal, Ottawa 1954

О самом Ашаре я ещё мало что узнал. Достоверно известно, что он иммигрировал из Франции, одно время был у маристов (религиозный орден), потом получил образование (бакалавра) в Монреальском университете, потом докторат в Лилле. Он сам был издателем, издавал правильные книжки и себя самого. Занимался географией и историей Квебека и Канады. Писал для детей, но из-под его пера вышли несколько детективов, и исторический роман, и научные труды. В книжке Режинальда Амеля Панорама современной квебекской литературы (1997) сказано, что всё творчество Ашара было абсолютно адекватно требованиям школьной программы и церковной цензуры. Он продолжал классическую традицию во времена (1940-1959) уже основательно подпорченные модернизмом. Надо будет продолжить поиски, чтобы узнать чуть больше об авторе. С другой стороны, он явно не классик квебекской литературы и зачем мне о нём знать больше?
Вот, впрочем, ссылка на блог, который мне очень нравится:
http://laurentiana.blogspot.com/2007/10/le-tresor-de-lile-aux-noix.html
Простор для изучения
Сказки простенькие. Вот сюжет сказки о двух горбунах. Собственно, горбун был один, хороший мужик, только горбатый. Был не дурак выпить, хотел жениться, да горб мешал. Ещё он здорово играл на скрыпице и его приглашали на все праздники и на свадьбы, наливали и не было его лучше. Однажды он наклюкался и, возвращаясь домой, ужасно устал и прилёг отдохнуть под деревом. И в полночь его разбудили эльфы. Он им играл на скрипке всю ночь и эльфы ему предложили на выбор – красоту или богатство? Чудак попросил избавить его от горба, чтобы жениться на одной деревенской девушке, которая ему благоволила и горбатому.
Сосед столяр позавидовал ему и подумал, что он-то попросит богатство, а с богатством и горбатый мог бы жениться на красотке. В полночь он был на эльфовой полянке, правда, на скрипке он не играл, но поигрывал на дуде. Не ахти, но, думая об ожидаемом богатстве, старался изо всех сил. Эльфы решили и его отблагодарить и задали тот же вопрос. А столяр, такой дурак, не решился сказать прямо – богатство, а сказал: «То, что горбун не захотел!». Вот и получил горб. А на другую ночь он вернулся, чтобы разобраться с эльфами, но те превратили его в сухое дерево.
Но завязка и закругление сказки чисто квебекские. И это я хочу перевести, чтобы дать понять, что именно автор привнёс в сказку.

Слышали вы об Орлеанском острове, о жемчужине нашей великой реки? Квебекские богатеи понастроили здесь своих дач.
Но в стародавние времена это был остров колдунов, их бесовских шабашей и плясок.
Тогда и церковь приход святого Лаврентия на южном берегу острова называли по имени святого Павла Сухого Древа.
Что за причудливое название, скажите вы мне. Я и сам сколько ни искал, доискивался, откуда оно, да вряд ли и нашёл бы, не подвернись мне старый рыбак из тех, что сидят на веранде своего дома, посасывают неизменную трубку и смотрят на голубые струи могучего потока, не раз испытавшего их мужество.
Лучшего отдыха я и представить себе не могу, поэтому каждое лето недельку-другую гощу у старого морского волка, как он любит себя называть, на его прелестной вилле Аргентонэ.
Он знал, чем угодить мне. Когда я приезжал, его баркас был свежевыкрашен, мы брали с собой провизии и на вёслах шли от мыса к мысу, от бухты к бухте. Эх! Уж я изучил берега Орлеанского острова так, что мог бы с закрытыми глазами нанести их на карту.
И вот однажды прошлым летом, полулёжа в баркасе, я разглядывал живописную Сен-Лоранскую деревеньку и двуглавую церковь, что отбрасывала тень на свежую зелень листвы. Не знаю почему, но я вдруг спросил у моего компаньона:
Скажите-ка, дядя Гослэн, отчего в прежние времена церковь эта называлась Святого Павла Сухого Древа?
Это старая история, - ответил мне старик, забыв о вёслах, - Теперь ей уже никто не верит. А история эта наша фамильная.
Вот так номер! Расскажите!
Бросьте, мой дорогой Евгений. Вы тоже не поверите. Теперь никто не верит ни в колдунов, ни в духов, ни в гномов или эльфов. С тех пор, как изобрели электричество и всё, что с ним связано, всю старину снесли на чердак либо в подпол вместе со старыми тряпками и дедовскими кушаками. Мне и самому кажется, что все феи нас оставили. Да и что им делать у нас, когда вона еропланов полны небеса, больше, чем птиц.
И напрасно вы так думаете, дядя Гослэн. Я сам очень даже верю в фей. По-своему, конечно, но верю. Так вы уж сделайте мне одолжение, расскажите вашу историю.

И далее следует сказка, в тексте которой мелькают иные квебекские реалии, фамилии, с которыми связаны предания и легенды, как мадам Корриво, о которой написано в другой книжке и о которой, следовательно, речь впереди.
Любопытно, что из дерева, в которое превратился горбун столяр, сделали опору в церкви и этот столб представ лял собой райское древо, вокруг которого обвился змий-искуситель.



Юбер АКЭН
Aquin, Hubert (1929-1977)

Это очень известный и едва ли не самый скандальный автор в квебекской литературе уже потому хотя бы, что самоубийца. У меня в библиотечке три его книжки :
Следующий эпизод
Точка бегства
Провал памяти
Соответственно:
Prochain épisode Édition du renouveau pédagogique 1969
Point de fuite Le cercle du livre de France 1971
Trou de mémoire, BQ Édition critique 1993

Я многожды брался переводить, но всякий раз утомлялся и бросал. Стиль совершенно шизофренический, не зря его упекали в психушку. Союз квебекских писателей выпустил биографический словарь и вот что можно прочитать об Акэне:
«После классического образования Акэн получает лицензию в философии от монреальского университета, после чего записывается в Институт политического права в Париже. Сотрудник Радио-Канада, он затем становится сценаристом и режиссёром в национальном кино-офисе, но в конце концов предпочитает преподавательскую стезю. Его первые тексты относятся к 1959 году, он сотрудничает в разного рода журналах: Позиция (Парти при), Маклин, Голоса и Образы страны, Свобода, в последнем он займёт пост директора в 1961 году. Его первый роман Следующий эпизод опубликован в 1965. В 1969 он отказывается от премии Генерального Правителя (не знаю как сказать по-русски Gouverneur général), но принимает Квебекскую премию в 1970 за его третий роман Антифонер . В 1973 году он получает премию Давида за всё своё творчество в целом. В 1977 Юбер Акэн кончает с собой. Посмертно выходят сборник текстов Эрратические валуны (1977) и Обромбр в майском номере журнала Свобода за 1981 год.»
Очень и очень скучный текст.
В антологии Современные писатели Квебека, составленной Лиз Говэн и Гастоном Мироном, даются куда более пространные биографические данные. Гастон Мирон – поэт, который был лично знаком с Акэном. Лиз Говэн положила жизнь на изучение квебекской литературы и возглавляет какие-то там комитеты. Более чем достойные авторы. Их книжки есть и в моей библиотечке, но о них позже. В заметках об авторе Говэн и Мирон пишут в частности, что Акэн, сказавший о себе, что он «писатель, потому что не получилось стать банкиром», оставил по себе блестящую и подрывную память, основанную на болезненном осознании двусмысленности писательства в ситуации зависимости и половинчатой колонизации франкоязычной Канады, испытывающей культурологическое утомление. Его текст «Профессия: писатель» обнаруживает неудобства и зависимость того, кто во что бы то ни стало пытается избегнуть положения «талантливого раба». Это поиск «коггерентного отказа от обозначения личности». Его мысль нетерпелива, что особенно заметно в сборниках его текстов, она питается обширной эрудицией, позволяющей в любой момент вернуться к причинам и обозначить связь между культурой и политикой.
В своих романах, взрывных, подозрительных и требовательных, он использует стиль, создающих обманчивую видимость, фраза его виртуозна, гибка, а карнавальность восхитительно артистична и анаморфна. Раздвоение, зеркальность, смешение временных и пространственных планов, изменение точек зрения требуют от читателя живой заинтересованности в декодировке текста, желание выбраться из лабиринтва бегства и преследования полицейской интриги, выдержанной в духе классического барокко. Повествование в Следующем эпизоде напоминает двойную партитуру, действие которой происходит отчасти в Лозанне, где прячется мистический тайный агент, отчасти в Монреале, где находится неподвижный автор, заключённый в психиатрический госпиталь за революционную деятельность, который предпринимает самоанализ и пересматривает свою жизнь, описывая её. Лже-детектив Следующий эпизод это и размышления об искусстве, о любви, о деянии и революции, тогда как след мифической женщины-страны, обозначенной буквой К, теряется где-то между сном и бредом.
Столь же полиморфен роман Провал памяти, поддерживающий постоянное сомнение в личности автора приводимых строк. Авторство приписывается самым разным людям и механизм умножения авторов представляется безотказным.
Приводимый фрагмент взят из книги Точка бегства

Профессия - писатель

С тех пор как я записал это в мой паспорт, я не прекращал кощунствовать в отношении данной консульской инвеституры и дошел до того, что радуюсь, измываясь над моим призванием, систематически превращая себя в абсолютного не-писателя. Повторяя, что я не манипулятор словами, я тем не менее продолжаю питать лицемерные амбиции однажды удивить, застав врасплох моего почитателя, чем-то сногсшибательным... Но, думая поменять профессию, оставив как есть запись в паспорте, я удостоверился, что с кем бы я ни говорил, меня не воспринимают иначе, как по моим прежним занятиям литератором. Несколько заказных текстов, в некотором смысле корпоративное членство в Сообществе Авторов: этого было достаточно, чтобы навеки затянуть меня, сколь я не отнекиваюсь и не отрекаюсь, в несмазанный механизм, всецело определяющий моё место. Наипорочнейший круг моих социально-биографических возвратов! Опыт самый плачевный; в отчаянии я вновь принимался за это дело, как почтальной, разносящий письма. Я чувствую себя евреем настолько, насколько посторонний взгляд определяет меня, как еврея. Моё еврейство переживается мною, как рубец на лице, оно написано – не иначе! – на моём лице. Никогда прежде я не ощущал себя писателем в меньшей степени, чем сейчас, и всё же я продолжаю писать. Что ж, если судьба или лень моя не могут вышвырнуть меня прочь с социальной роли писателя, я намерен заставить его величество наполовину дохлый язык дорого заплатить за моё синтаксическое заключение и за удушье, угрожающее мне; да, я намерен отомстить за развязность слов, за ту карьеру, открывающуюся передо мной наподобие входа в забой, под своды, смыкающиеся за мной, по мере моего углубления в шахту. Я жертва разрушительных импульсов против этого дурного французского языка, величественного, конечно, но второстепенного! Писательство убивает меня. Я не желаю более писать, ни жонглирвать с words words words, ни явно объявить о непостижимом, ни замышлять словесное преступление, ни искать чёрного кота в чёрной комнате, особенно зная, что его там нет (...)
Отойдя таким образом от оси литературы, я сам себя дисквалифицировал и приговорил изначально всё, что выйдет из-под моего пера, стать неверным выражением моего отказа от писательства. Иначе, что характеризует произведение литературы, как не формальная необходимость – срочность – означенная самим автором. Вопреки протестам, талдычащим анти-формализм, писатели прежде всего формалисты, в том смысле, что формы, используемые ими, являются основой их существования; они создают единообразие авторов. Вне творений, вращающихся вокруг литературной оси, все формы писания представляются второстепенными, незначительными, обусловленными обстоятельствами или, как в моём случае в данный момент, неизбранными и нежелаемыми. Другое важно для меня, что за пределами литературы, но не металитература, не новое обличье старых амбиций. Разрушение исторической обусловленности в свою очередь порабощает меня. Отвергая зависимость, я отрицаю литературу, которая по определению хлеб порабощённых, символическую продукцию, монополизированную подневольными, обречёнными на перепроизводство. Разве не убедительна картина литературного перепроизводства в колонизированных странах? За неимением реальности, производятся сверх меры символы; оно и понятно, ведь если бы колонизированные производили только необходимое, это не компенсировало бы их общую непроизводительность. Перепроизвесть или умереть. Выжить или исчезнуть. Удивлять или ничего не иметь – мало ли жизненных дилемм у порабощённых? Да, раб живёт по роману, написанному загодя. Он бессознательно подчиняет себя жестам достаточно двусмысленным, чтобы не видеть их истинного значения. Например, подчинённый выдвигает требования, но не предполагает степени их сочетаемости с возможностями, как его собственными, так и его начальника. Тем более не предполагает он степени возможного приятия его требований, чтобы при случае сказать себе, что эта партия выиграна... И всё входит в незримую когерентность. Отказаться от этой когерентности означает сознательно и всецело избрать бессвязность. Революция – это выход из диалога, иными словами – бредовость. Террорист говорит в одиночку. Подобно Гамлету, воображающему любовников Гертруды за всеми драпировками, революционер приемлет безумие слащавого принца в прогнившем королевстве. Революционер порывает с когерентностью зависимости и безотчётно ввязывается в монолог, прерываемый на каждом слове, подпитываемый сомнениями, которые он пытается увязать с господствующим здравым смыслом. Сомнение порождает монолог; в театре от монолога могут отказаться только те персонажи, чьи сомнения чрезмерны, тогда они оказываются наедине со всё искажающим одиночеством революционера или сумасшедшего. Настоящие монологи возможны только в отказе от когерентности, той, являющейся модальностью революции, и сами монологи есть её непременный признак.
Некогерентность соответствует, в случае с Гамлетом по крайней мере, отрыву от реальности, необратимой афазии по отношению к начальной когерентности. Гамлет бредит вдруг. И, действуя вне всякой связи с соотносительными законами, перестаёт быть «человеком в полной мере», что заслуживает, по мнению психоаналитика Андре Люсье, особой реплики. Фрейд, я знаю, догадывался о своём еврействе, но, благодаря трансцендентальным усилиям преодолел эту некогерентность, как побеждают близорукость, чтобы видеть полнее, становясь австрийцем... Французский канадец, который уже не может выносить самого себя, так же хотел бы увидеть полнее, потерять себя «вне группы», вне условий зависимости, приобретая щедрую когерентность не-самоидентификации. Литературные практики в условиях колонизации выражают состояние приятия. Кроме того, ритуалы литературного творчества всеми признаны, как терапевтические: после более чем долгой ночи экстаза, танцор уже не в силах противостоять колониальному сфинксу. Изматывая его, в ритуальной статье данец слов на линии горизонта примираяет человека с его ирреальностью. В нашей распадающейся стране я отказываюсь от успокоения, столь длительно искомого в блеющей церемонии писаний. Осознавая начавшийся распад, я испытываю искреннее желание участвовать в разложении нашего хрупкого общества, я желаю получить причастие, будучи двояк в чуждем мне теле, плесневеющем в двадцать второй королевской и многоязычной анкете, что, заражая, заставляет меня потеть. (...)



Жиль Аршамбо
Gilles Archambault (1933- )

У меня совершенно случайно оказалась в библиотеке книжка À voix basse (Вполголоса) и я, признаюсь, не смог её дочитать, когда только приобрёл. Мне показалась она занудной. Проблемы сердечника, бывшего повесы, а теперь самого преданного отца, у которого отбирают сына, меня в тот момент не интересовали. Они и сейчас меня интересуют только чисто умозрительно. Я на этот раз книжку осилил, выяснил даже, что он присутствует во всех антологиях квебекской литературы, которые я собрал в своей библиотеке. В предисловиях вычитал, что автор этот, хоть и без изысков, а всё снискал себе уважение и получил премию Давида за своё творчество. Это очень высокая оценка здесь в Квебеке. Я сомневаюсь, что о нём ведают во Франции, например, и не сомневаюсь, что никто о нём ничего не знает в России. Вот что о нём пишет Мишель Эрман в своей антологии:
Родился в Монреале 19 сентября 1933. Работает на Радио-Канада с 1958, подготавливая литературно-художественные программы и передачи посвящённые джазу. Он не присоединился к триумфальному хору националистов в шестидесятых и семидесятых, а писал «незамысловатые рассказы, которые говорили о тщете идей, о неизбежности фиаско и о банальности смерти. Ничего удивительного, что его голос оставался чаще всего без эхо» . (...)
Персонажи романов Аршамбо по сути своей антигерои, уничтожающие себя и других. Аршамбо – автор отчаяния без малейшего налёта романтизма, голой реальности, но голос его лёгок и ироничен. Между смирением и бунтом есть та лёгкость письма, которая сама первооснова трагедии человеческого бытия.
Жорж Ламонтань, главный герой Цветка в зубах (1971) находится на переломе жизни. Ему скоро сорок, его дочь беремена и хочет выйти замуж, работа техника на радио наскучила ему. Он мечтает оказаться по ту сторону стекла, стать коментатором. Смерть друга заставляет его отказаться от амбиций,отныне нелепых. Роман этот чрезвычайно интимен и не даёт ответов на экзистенциальные вопросы, которыми обычно перегружены психологические романы, просто потому, что отказывается от диспута, принимая позиции наплевательства. Что оказывается на деле, своего рода оптимизмом.

Далее Эрман предлагает фрагмент романа, письмо того самого друга, который покончил самоубийством.
Когда ты станешь читать эти несколько строк, я буду уже мёртв. Я предвижу твои слёзы. Ты никогда не умел их сдерживать. Тебе и незачем. Я не для того пишу, чтобы выжать их тебя слёзы. Я пишу только для того, чтобы у тебя не было сомнений, чтобы ты не терзал себя догадками, желал я или нет своей смерти. Я всё организовал. Это будет моим последним фокусом. Между нами никогда не было недомолвок, ведь правда? Вот я и не стану таиться.
Я не скажу, что кончаю с собой из-за отчаяния. Я, впрочем, и сам не знаю. Я думаю, что уже увидел всё, что желал увидеть. Это как луна-парк Бельмон для подростка, у которого больше нет ни билета, ни карманных денег. Все атракционы здесь, они никуда не делись, они по-прежнему привлекательны, но только ты понимаешь, что уже давно пора вернуться домой. Ты знаешь, что я этих луна-парков насмотрелся до тошнотиков. Я бы хотел отдохнуть от них.
С тех пор, как я принял решение покончить со всем этим, даже странно, как всё во мне утихомирилось. Я делаю мои малые дела без спешки. Я отвалю, как подобает. Все мои бумаги в порядке, моё наследство необременительно, как ты можешь догадаться. Нотариус был очаровательно глуп. Я в своём конформизме дошёл до идеи обставить мою смерть, как несчастный случай. Самый въедливый инспектор носа не подточит.
Да, всё в самом деле тихо-мирно. Я не чувствую никакого напряга. Я плыву по течению, наплевав на себя. Я не делаю вид, будто отдыхаю, как перед долгой дорогой. Мне это уже лишнее. Никаких жульничеств. Агония моя протяжна. Я всё же хочу, чтобы ты знал, мои последние дни были очень хороши, очень приятны. Я заставил себя подумать о тебе, о Луизе. Те минуты успокоения в моей жизни всецело связаны с вами. Я думаю, что в момент смерти, я вспомню о вашей сердечной душевности и этой мыслью ещё привяжу себя к жизни. Но не уступлю, не нажму на тормоза. Я удовольствуюсь ощущением страха, ощущением совершаемой глупости. Но я больше не могу. Вы оба правы, беря от жизни понемногу. Я же всегда загребал обеими руками. Обжора, лакомка, самонадеянный тип, у которого за душой никогда ничего не было. Я набрасывался на слишком большие куски и не слушал советов друзей.

Я же, прочитав роман Вполголоса, вынес ощущение незавершённости, как если бы автор сомневался в свой способности действительно глубоко анализировать переживания своих героев. Потому он и ограничивается констатацией без малейшего намёка на альтернативу, хоть и использует без конца сослагательное наклонение. Концовка романа настолько слабая и настолько никчемная, что я даже приуныл. Зачем ему было убивать своего героя таким нелепым способом? Что это дало читателю в понимании проблем того поколения? Все отношения героя с прочими персонажами романа только намечены пунктиром. Похоже, что автор выжимал из себя этот роман, надо было, вот он и старался. Но это «надо» было чем-то посторонним, внешним. Либо замысел романа был слишком долго пестуем и автор просто перегорел и писал уже автоматически, по долгу службы, как рапорт к годовому отчёту.
Возможно, я слишком суров, а роман замысливался именно как пунктир, как сердечная недостаточность, как кислородное голодание. Ну и что? Да пусть он замысливался не иначе, мне-то какое дело? Я не желаю задыхаться на страницах книги. Мне бы хотелось перевести какой-нибудь фрагмент, но я право не знаю, что выбрать. Лучше я подчинюсь выбору ещё одной антологи, той, что от Лиз Говэн и Гастона Мирона. Они, кстати, тоже представляют этого автора без особого энтузиазма, говоря только, что никогда прежде отчаяние и пропасти сомнений не знали столь спокойного изложения. Они приводят пару фрагментов из книг Неподвижное бегство (1974) и Взгляд вкось (1984). Названия говорящие. Но вот пожалуйста, из Бегства:
Я родился недалеко от парка. Вокруг были дома рабочих, не слишком красивые, не слишком уродливые. Было даже несколько буржуйских особнячков. В 1940-х переехать сюда означало для иных подняться по социальной лестнице. Свысока поглядывая на тех, кто жил на улице перпендикулярной нашей в домах с крысами и насекомыми паразитами. Там царила нищета и дети были до того грязны, что с души воротило. Там случалось, что беременную женщину выбрасывали на улицу то пьяный муж, но бессердечный домовладелец. Там без конца вызывали полицию. Деревья парка поднялись и сам парк превратился в островок зелёной отрешённости и мелкобуржуазного спокойствия. На его скамейках в предвечерние часы хорошо сидится старикам и тем, кто своё уже отстрадал. В школе медсеструха говорила нам о гигиене, я точно вижу её, огромную, розовую, насмешливую. Кто из вас чистил утром зубы? Трое из сорока. Могло быть и хуже. Поймите, как важно иметь здоровые зубы! Трое из сорока – это процент освободившихся от издержек среды. Освождались в одиночку и временно, никогда всем классом. Я отдалился от единственно возможного, но отказался примкнуть к иному, к собственническому и теперь не знаю, к чему приткнуться, везде чужой. Рита, чья доброта вспыхивает, едва к ней обратишься, должна воспринимать меня забитым и очень льнущим. Я же, как цивилизованный человек, стараюсь не докучать ей! Надо быть особо обходительным с рабочими, они такие ранимые. Я не откровенничаю с ней. Это и невозможно. Наши разговоры по светски поверхностны. Частички правды обо мне, во что я действительно верю, я доверяю другим, но частички эти мизерные, мне иной раз кажется, это я о другом говорю. Жизнь безжалостна к мечтателям. Прежде я так живенько покинул этот квартал, желая, не признаваясь себе в этом, достичь глубин сознания. Были у меня и свои принципы и даже тайный план, как освободить рабочий класс. Я только идеями и жил. Я покинул квартал точно переступил порог, уф! Теперь всё ускользает из рук. Луи для мне не человек даже, не рабочий, не друг, а изгой, существо иной формации. Он тоже был не от мира Сен-Поль, живя мечтами, пьяный без вина. Я не узнаю больше этих мест, да и был ли я когда-то молод? Нет больше памяти, как не было. Прошлое удаляется невозвратно, даже Лоренс мне всё чаще представляется далёким воспоминанием, нет было страсти между нами, до чего же я дойду таким образом?

Не создалось ли впечатление, что этот фрагмент ничего из себя не представляет? У меня создалось. Не лучше дело обстоит и со вторым. Вот, пожалуйста:

Монреаль уже не тот провинциальный городишка. Столько иностранцев приезжают сюда ради удовольствия. Так по крайней мере они говорят. Из чувства порядочности, не пора ли объяснить им, что мы есть такое и что из себя представляет наша метрополия на самом деле? Я думаю больше о вещах духовных, о которых туристические агенства нисколько не заботятся. Мы мало хвалимся нашими культурными богатствами, нашей Площадью Искусств, нашими театрами.
Наш турист уже через час пребывания в Монреале знает, что самая свежая рыба на улице Сен-Лоран, что марихуана доступна в любое время на улице Сен-Дени и что улица Принц-Артур на определённом отрезке исключительно пешеходная. Но почему бы ему не узнать, что улица Шеррье – это интеллектуальная артерия города. Есть ли хоть один город с таким уникальным скоплением писателей на одной только калле? Долгое время наша Национальная Палестра задавала тон этой штрассе. Но с недавних пор интеллектуальные игры заменили мускульные. Сим фактом мы обязаны скромному синдикату писателей, чей динамизм нам ни в жизнь не перехвалить.
Париж в 1925 мог положиться на Монпарнас, Блумсбари переиначил литературный климат Лондона в начале века, но что мы были бы без нашей скромной, но крепкой виа Шеррье? Это такая короткая улочка, но сколь более значимая, чем длиннейшая и никчемная улица Шербрук. Всё потому, что величие улочки Шеррье не показное. Писательский люд, прогуливаюшийся по ней, отягчённый портфелями, набитыми документами, рукописями, авиабилетами и просьбами о воспоможении, вот что составляет её подлинное величие.
Концентрация талантов на этой стрит такова, что я не решаюсь там ходить в часы работы администрации. Поэмы и романы, публичные чтения и конференции там фатальны, как на Бирже. С наступлением вечера место эта кажется необитаемым. Люди вроде нас с вами могут там прохаживаться, опьянясь испарениями Творчества.
По определению у туристов нет нашей щепетильности. Они присоединились бы к Готте квебекской литературы даже в дневные часы. Как отреагиловало бы наше писательство, столь скромное, столь целомудренное? Стало бы ещё чаще путешествовать?

Понятно, что тут скрыта какая-то ирония, даже сарказм, если угодно, но только к чему бы всё это?
Лучше так, чтобы не огорчаться сверх меры, мы поставим книжку Жиля Аршамбо обратно на нашу квебекскую этажерку и обратимся к иным авторам.

Tuesday, July 14, 2009

Из полезного чтива (4) Дюшарм

Х (или Режан Дюшарм)
из книги Тараса Греско
Чертеблюзы

В 1966 году, двадцати четырёхлетний таксист и корректор по совместительству, имевший пару-тройку рукописей в ящике стола, получает отказ от одного квебекского издательства. Раздосадованный автор суёт в большой жёлтый конверт возвращённую рукопись и посылает её в Галлимар, самое престижное парижское издательство. К удивлению литературных кругов Квебека издательство, в своё время отвергшее Марселя Пруста, приняло три романа Режана Дюшарма – в частности L’avalée des avalées – и имя этого молодого нахала появилось на обложке кремового цвета с элегантной окаёмкой красного и чёрного цветов над буквами НРФ издательства Галлимар.
Как если бы это внезапное воспарение на литературный Парнас было недостаточно болезненным для квебекской литературной общественности, Дюшарм отказывается от любой рекламы и отклоняет все предложенные ему интервью. Один фотограф, скрываясь в кустарнике недалеко от дома Дюшарма, делает два снимка – молодой человек, каких толпы, одетый в пуловер, скрестив руки на груди, точно отгораживаясь от кого-то, - последние и неразрешённые фотографии знаменитого квебекского писателя. И вот уже более тридцати лет Дюшарм пребывает загадкой: он не участвовал ни в одной литературной передаче, не подписывал, как принято, своих книг в книжных магазинах и, если соглашался на редкие интервью, то неизменно оставлял журналистов и читателей неудовлетворёнными.
Слухи об авторстве его книг немедленно стали передаваться из уст в уста. Французский журнал Минута утверждал, что фотографии эти одного умершего студента, а настоящий автор – дипломат, разумеется французский – анонимность которого, таким образом, более чем оправдана. Нет, – говорят другие источники – на самом деле это квебекский политический деятель и поэт Жерар Годэн, или, что ещё более абсурдно, кардинал Поль-Эмиль Леже. По сей день истинный Режан Дюшарм пребывает в тени. Только в 1994 году он согласился обнародовать свой портрет с собакой Блэзом у его ног. Фото это такое размытое, что черт лица никак не угадать.
Если Томас Пинчон, американский эквивалент Дюшарма, пишет спорадически, то последний достаточно плодовит. Кроме лучших канадских романов последних трёх десятилетий, за ним числятся: серия абсурдных пьес для театра и восхитительный сценарий для фильма Bons Débarras (Счастливые избавления) ,снятого Френсисом Манкьевичем, он, под псевдонимом Рок Плант, выставляет оригинальные скульптуры, составленные из всяческих обломков, подобранных им в ночных прогулках по кварталу Пти Бургонь в Монреале. Он, кроме всего прочего, автор-песенник. Он написал примечательные Я тебя ненавижу для Робера Шарлебуа и Я вас люблю для Полины Жюльен. Когда же Шарлебуа обвинили во всеядности, утверждая, что «он готов петь даже телефонный справочник, если заплатят», Дюшарм написал для него песню в которой рифмы были составлены на основе именно телефонного справочника так, что получился до странного трогательный каталог Бедаров и Пупаров, Санрегре и Форже.
Добровольная анонимность Дюшарма не позволяет литературному официозу использовать на литературном рынке его образ (хотя, возможно, что именно загадочность автора и составляет определяющий фактор в продаже его книг). Его репутация основывается исключительно на качестве его текстов. Тексты эти, чаще всего написанные от первого лица, сосредоточены на персонажах напряжённых и отвергнутых, действующих не посредством слов или жестов, но исходя из глубинных душевных движений. L’avalée des avalées, его первый роман, рассказывает историю Беренис Эйнберг, лунатичной девочки-подростка, живущей в заброшенном аббатстве на одном из островов реки Святого Лаврентия. Она очарована своей матерью полькой, католического вероисповедания, (такого же рода одержимая любовь к матери легда в основу сценария к фильму Счасливые избавления) и чувствует себя чуждой отцу-еврею, человеку сдержанному и холодному. Беренис, персонаж уникальный в квебекской литературе, в конце романа становится рядовым в израильской армии. Va savoir (Поди знай), роман опубликованный в 1994 году, говорит о некоем Реми Вавассёре, который спрятался в квебекской деревне после того, как у его жены случился выкидыш, а сама она отправилась на поиски приключений в Европу и Африку. Трубы канализации лопаются в промёрзшем насквозь доме, который Реми пытается восстановить. Все усилия Вавассёра идут прахом. Он время от времени пытается завязать отношения с людьми по соседству: стриптизёрша, чей дружок отбывается срок, англоязычная одинокая дама, чей муж умирает от рака, один умелец, играющий в биллиард. Свои истории Дюшарм рассказывает шутя, язык у него определённо квебекский, но совсем не расхлябанный. Обычно инерция повседневной жизни не позволяет персонажам Дюшарма достичь благостного состояния духа, к которому они стремятся. Подобно персонажам Беккета, герои Дюшарма чаще всего оказываются у разбитого корыта.
Так как вероятность, что Дюшарм вдруг решит объявиться, мала, то нам ничего другого не остаётся, как только довольствоваться биографической заметкой к недавнему карманному переизданию его первого романа. Читаем: «Режан Дюшарм родился в 1941 году в Сен-Феликс-де-Валуа (в округе Жолиет). Он занимался автостопом, извозом, хождением и топтанием. Опубликовал девять романов, поставил четыре пьесы и написал два сценария к фильмам. Ищет работу.»

Monday, July 13, 2009

Из полезного чтива (3) снова о Неллигане

Неллиган (Эмиль)

Из книги Тараса Греско
Чертеблюзы

В наши дни легенды, окружающие скудное наследие Эмиля Неллигана, практически заслоняют его поэзию. Тем более трудно увидеть за этими мифами живого человека. Неллиган отныне национальный символ. Монреальский поэт-символист конца девятнадцатого века, писавший в духе Поля Верлена и Жерара де Нерваля. О нём больше говорят, чем его читают. Его жизнь экранизирована (фильм Неллиган Робера Фавро 1991), воспета (романтическая опера по либретто Мишеля Трамбле) и даже станцована (по хореографии Анн Дичборн 1976). Одна из редких фотографий, оставшихся после него, показывает нам молодого человека, чем-то слегка обеспокоенного, с высоким лбом и вьющейся шевелюрой певца богемы. Эта фотография стала эмблемой романтизма, такой же, как соответствующая фотография Рембо. Французы сподобились построить мифологию богемы на Бодлере и Верлене, Лотреамоне и других поэтах-декадентах, квебекцы возложили на хрупкие плечи паренька, написавшего сотню стихов, исчезающих подобно дыму, все свои романтические порывы.
Эмиль Неллиган действительно жил (с 1879 по 1941, если верить датам, выгравированным на надгробном камне, что на кладбище, на королевской горе). Его отец-ирландец был почтовым служащим. Он женился на французской канадке и эта мелкобуржуазная семья относительно комфортабельно проживала в Монреале. Эмиль разочаровывал родителей и тем, что учился без блеска, и тем, что в конце концов забросил учёбу ради стишат на манер Бодлера и Роденбаха, и тем, что стал самым молодым членом монреальской литературной школы. Подобно Рембо (знаменитому своим Пьяным кораблём, 1871), французскому поэту и пламенному дебоширу, блуждавшему по Парижу, покинув суровый очаг своей бедствующей матери, Неллиган тоже написал практически всё сколько-нибудь ценное до своих двадцати лет. Как Рембо, закончивший свой жизненный путь в забвении и молчании изгнания, став мелким торговцем в северной Африке, Неллиган тоже после бурной и продуктивной юности вёл вегетативный образ жизни. В 1899 году ему поставили диагноз, преждевременная деменция, неизлечимая форма шизофрении, и он провёл остававшиеся ему сорок два года жизни в психиатрической лечебнице.
В художественном изложении, особенно в либретто Мишеля Трамбле и в фильме Робера Фавро, Неллиган предстаёт мучеником эдипова треугольника: злобный филистер отец и мать с её удушающей любовью. Типично квебекская проблема саги poète maudit «проклятого поэта» связана с отказом отца говорить на французском. Фильм Фавро открывается сценой, с которой бредящий Неллиган уже в самом конце своей жизни, хватаясь за голову вопит по-английски: My head is bursting! тогда как рядом с ним карлик с голым торсом, что есть силы лупит по сочащимся водой камням их темницы. В либретто Трамбле отец настаивает, чтобы поэт говорил по-английски, что и сводит Неллигана с ума.

Неллиган настоящий поэт, в тысячи раз лучше любого рифмоплёта англо-викторианской Канады. Он создал строфы столь проникнутые ассонансами французского языка, что вся их французская квинтэссенция улетучивается в переводах. Однако, как без улыбки воспринимать его юношескую любовь ко всему французскому из Франции с упоминаниями то могилы Бодлера, то полотен Ватто. Неллиган никогда по-настоящему не знал Европы, в Монреале той поры трудно было найти опиум или гашиш (курили трубку и пили скоч). По словам его современника Луи Дантэна, Неллиган так и не стал полноправным членом богемы. Его страстность и дикость были усвоенными, слишком конвенциональными и проистекали от того, что он читал и чему подражал. Всё сводилось к всклокоченным кудрям, мятому рединготу и чернильным пятнам на пальцах. К счастью, миф Неллигана теперь настолько несокрушим, что никто не воспримет уже мысль о том, что был он всего лишь подростком-позёром.

Friday, July 10, 2009

Из полезного чтива (2)

Мирон (Гастон)
мз книги Тараса Греско Sacré Blues, VLB 2000.
В Квебеке rapailler означает собрать, составить разные предметы, которые зачастую никак друг с другом не связаны. Гастон Мирон, часто представляемый, как национальный поэт, сам себя считал дестабилизирующей смесью плохо пригнанных друг к другу личностей. Это, вероятно, объясняет, почему он назвал свой самый значительный сборник стихов L’Homme rapaillé.
Родился он в Лорентидах, что к северу от Монреаля, работал, развозя газированные напитки, пока не основал в 1953 году издательство Шестиугольник, которое впоследствии опубликует наиболее значимые произведения квебекской поэзии. Сам же Мирон себя не публиковал пока длилась «тихая революция», позволяя укрепиться в общественном мнении левого крыла сепаратистского движения репутации его, как квебекского Пабло Неруда. Когда L’Homme rapaillé вышел в 1970 году в другом издательстве, сборник незамедлительно был объявлен шедевром. В том же году Мирон провел две недели в тюрьме, в то же время, что и Рок Карье , в самый разгар октябрьского кризиса. Будучи ярым сепаратистом, Мирон тем не менее относился без презрения к англоязычной Канаде. В кафе У Временщика, в городе Квебеке, он читал свои переводы стихов Денни Ли (более всего известного книгой для детей Alligator Pie) и в 1985 году принял с благодарностью 50 000 долларов премии Молсон Канадского Совета Искусств.
Мирон чувствовал себя чужим в своей собственной стране и это ощущение, в его детстве усугубляемое видом американских туристов, приезжавших покататься на горных лыжах, выплеснулось с наибольшей силой в его словопрениях. Стоит взглянуть на его странные, но восхитительные Монологи бредящей зависимости: «...или в городе пышном на Сент-Катрин стрит мчащей лихо наотмаш сквозь неон тысячи и одной ночи, я покоюсь, замурован в черепной коробке, лишённый поэтического в языке и в принадлежности одному, не совпадая, без общего центра в моих несовпадениях, с тем пожирателем плоти и памяти...». Мирон был голосом сильным, формирующим поэзию достойную, страстную и неудержимо квебекскую, на полпути между жуалем с просачивающимися в него англицизмами и классическим французским писателей поколения Габриэллы Руа. Он был одухотворением сепаратизма. И вместе с тем он был несколько старше и трезвее тех радикальных писателей, вошедших в литературу вместе с «тихой революцией».
На видео, где он читает свой Марш к любви, любовная лирика с Монреалем на заднем плане, Мирон больше похож на сельского счетовода, такое кругло брюшко затянутое рубашкой, застёгнутой под самое горло. Слова, которые он декламирует своим занудным голосом, этот сельский акцент с запаздыванием на «эр», всё же выдают в нём артиста, отдавшего всю свою жизнь служению богеме.


Он умер от рака в 1996, в возрасте 65 лет. Незадолго до этого его чествовали прочие поэты и политические деятели, собравшиеся в здании Национальной библиотеки, упоминая о престижной премии Гийома Апполинера французской Академии. Как и следовало ожидать, в тот вечер самую пылкую речь произнёс Камиль Лорэн, создатель закона 101. L’Homme rapaillé прожил достаточно долго, чтобы увидеть, как его язык заменил неоновые надписи на фасадах улицы Сент-Катрин.

Thursday, July 09, 2009

Из полезного чтива (1)

Тарас Греско
Чёртеблюзы
Феррон (Жак)

В английской Канаде всегда недооценивали Жака Феррона, а он едва ли не самая удивительная фигура в когорте литераторов-интеллектуалов, поднявшихся на волне «тихой революции».
Он родился в 1921 году в Луизвилле в семье провинциального нотариуса и светской дамы из средней буржуазии. Учился у иезуитов в колледже Жан-де-Бребёф в Монреале. Для Феррона этот контакт с буржуазией и церковниками был не самым удачным, что, вероятно, объясняет его антипатию по отношению к соученику Пьеру Трюдо и трудам аббата Лионеля Гру . Отслужив медиком во время второй мировой в Новом Брунсвике, он открыл свой кабинет в Лонгёйе, пригороде Монреаля на южном берегу. В The Shouting Signpainters, эссе Малколма Рейда о левом крыле квебекуа шесидесятых годов, Феррон показан неким Луи-Фердинандом Селином, блестящим писателем-медиком пригородов Парижа, чьё сострадание к роду человеческому, увы, не распространялось на евреев. В действительности, для Феррона, который в эпоху Дюплесси был коммунистом, сам Селин был мужланом на службе у худшего из мужланов Гитлера. Виктора Гюго, Жака Керуака и Чарльза Диккенса он считал авторами более достойными восхищения.
Удивительно, но в его театральных пьесах, романах, эссе (Рейд называет их вершиной мировой журналистики) нет ни намёка на влияние этих многословных авторов. Его лучшие произведения – замысловатые сказки с моральным подтекстом, долго саднящие в памяти. В Ночи, например, банковый служащий знакомится с барами и борделями Монреаля, несколько мутноватыми, пока таксист по имени Альфредо Карон возит его по мрачноватому бульвару Сен-Лоран. Феррон находит образы превращающие средневековую фугу в многослойную и напряжённую одиссею. Архитектура пригородов описана как смиренно претенциозная и горделиво пыльная. Банка айвового варенья напоминает пирожные мадлен Пруста. Произведение Феррона не впадает в пустопорожний сюрреализм и его ПапА Босс и Сказки неведомой страны бесспорно среди лучших творений литературного Квебека.
Подобно прочим маститым писателям той поры – в частности Юберу Акэну, отказавшемуся от премии Генерального представителя Короны за Провал памяти в 1969 году, а также Андре Мажору, автору Историй дезертира и до последнего времени комментатора Радио-Канада – Феррон тоже был политически ангажирован. Он был кандидатом от партии Объединения за национальную независимость, сепаратистской организации, предшествовавшей Партии Квебекуа, и участвовал в переговорах о выдаче террористов из Фронта Освобождения Квебека во время октябрьского кризиса. Его привязанность к абсурду, сдерживаемая в его литертурных трудах, полностью проявилась в его общественной жизни. Узнав из новостей, что в Сан-Пауло разочарованные избиратели выбрали своим представителем гиппопотама, он организовал Партию Носорогов в 1963. Носорог наилучшим образом олицетворяет квебекского депутата в федеральном правительстве, - объяснял он: близорукий недотёпа покрытый толстой шкурой, он любит поваляться в грязи, но верно чует опасность и знает, в какой момент следует уносить ноги.


Феррон умер в 1985 году, но Партия Носорогов всё ещё жива, продолжая воплощать в жизнь плодовитое воображение романиста. Эта партия, с её безумными прожектами заплатить правительственные долги карточкой Американ Экспресс или переместить посольство Израиля в монреальский ресторанчик У Шварца, сразу же стала национальным уникумом столь близким сердцам канадцев, которых пресытила политика.

Thursday, June 25, 2009

Моя библиотечка (книжки по-русски) А

Моя библиотека.

Этот файл я открываю описанием книги нам не принадлежащей. Это книга повестей Паустовского Константина Георгиевича, советского и просоветского писателя, который, судя по повестям, свято верил в возможность построения коммунистического общества в отдельно взятой стране. Это романтик и мечтатель, но слог у него добротный и читается легко. Потому что он из раньшего времени. Родился до революции, а в революцию ему было двадцать пять лет. Ему пора было определяться, как писателю Гарту из повести Чёрное море, и он вполне определился – никаких сомнений, он из тех, кто строит светлое будущее. Нигде, ни в одной повести, ни единой строчкой не выдал он себя, или, может быть, действительно не замечал того, что творится вокруг? Вот до революции всё было плохо, а теперь – всё лучше и лучше. Таков лейтмотив его творчества. И пишет он о лучших людях, со своими недостатками, но с достоинствами много более весомыми. Интересуется историей и наукой и особенно такой историей и такой наукой, которые отлично вписываются в его понимание социалистического строительства. Недалёкие царские бюрократы в Кара-Бугазе и провидцы-учёные, бессильные, потому что царизм. И тут же новый тип учёного, окрылённого партийной поддержкой и пониманием необходимости его трудов для процветания социалистической Родины. Декабристы, Бесстужев, простые солдаты и подлец-капитан царской армии, хладнокровно застреливший Человека. Очень приблизительная героика революции в Северной повести. Патриот и герой Шмидт, повстанец и стихийный революционер и в противовес ему подонок адмирал, командующий флотом в Чёрном море.
Наименее ангажированная и самая короткая повесть – Мещерская сторона – интересна своим языком и умело описанными наблюдениями. А самое ангажированное произведение – Золотая роза – своего рода манифест – как надо писать.
А вообще-то в его собрании сочинений восемь томов, но искать я эти томы не буду. С меня довольно и этого сборника повестей. М.Правда. 1980. 672 с.

Ещё одна книжка из чужих. На экслибрисе «из книг А. Мартынова» нарисован какой-то московский собор. Том номер 90. Похороните меня за плинтусом Павла Санаева. Я только для того, чтобы сказать, как бывает похожа проза. Просто один автор – Географ глобус пропил. Сборничек рассказов, написанных от имени десятилетнего паренька, жившего в Москве со своей бабушкой. Ох и бабушка – зверь. Хорошее развлекательное чтиво, чтобы не забывали, как оно было или могло быть...



А

Абе Кобо (1924-1993)


Надо ли его представлять? Ассоциации с Кафкой и Борхесом. Японец. У нас в библиотеке три его книги:
- Женщина в песках и Чужое лицо М. Художественная литература 1988 пер. Гривнина В.
- Четвёртый ледниковый период и Тоталоскоп – из библиотеки современной фантастики в 15 томах (том 2) М. Молодая гвардия 1965. Пер. Бережкова С.
- Тайное свидание и Вошедшие в ковчег Санкт-Петербург. Симозиум 1998. пер. Гривнина Владимира.

Адамсон Джой 

 (1910-1980)

Моя беспокойная жизнь М. Прогресс 1982

Мемуарная литература бывает разная. Читая книжку этой героической тётечки, которая всю свою жизнь возилась с дикими животными, зачем-то их приручая, львов там и гепардов всяких и всё больше в Африке, но и по всему миру, так вот, читая её, я всё время ощущал присутствие бабушки Крошки, Раисы Моисеевны. Это была очень интересная женщина. Вернее было бы сказать, это были две очень интересные женщины и, хотя судьбы у них совсем разные, в чём-то они безусловно похожи. В манере излагать свои мысли, однозначно. Или это причуда переводчиков с английского ВВ Агафонова и ГМ Улицкой. Ведь перевели же они название книжки The Searching spirit, как если бы это было написано рукой Раисы Моисеевны в Лондоне 1978.

Аксёнов, Василий 

(1932- )

Практически легендарный автор. В 1977 году, если память моя ещё ничего, Карлуша схватил меня за палец и, выворачивая его с безучастным видом, приказал мне немедленно бежать в библиотеки и выносить все подряд книги Василия Аксёнова, не брезгуя и журнальными публикациями. Потому что его запретят в самое ближайшее время, он будет «там». Я вообще послушный мальчик и горжусь, что в своё время выполнил наказ Карлуши, сперев в библиотеке книжку Нового мира с его рассказами, а равно и отдельную книжку Жаль, что вас не было с нами.
Теперь эта книжка в моей библиотеке. Не та самая, но то же издание, Сов.писатель, Москва 1969.
Кроме этой книги есть советско-британское издание «Острова Крыма» 1990,
А ещё Новый сладостный стиль московского издательства Изограф за 1998 год,
А ещё повести Апельсины из Марокко (Коллеги, Звёздный билет и собственно Апельсины) того же издания за 2001 год и, наконец, довольно свежая книжка Москва-ква-ква издательства Голис за 2006 год.
Зачем нам столько аксёновских книг? Поди узнай. Но есть и пусть стоят. Я тут перечитал последнюю эту невообразимую фантасмогорию на сталинскую тему, бред, конечно, но рука у Вассилия всё так же верна. Пусть будет. Вдруг кому захочется почитать, так я дам, пожалуйста, не жалко.

Акутагава Рюнескэ

 (1892-1927)

Классик японской литературы. У меня сборник его новелл Паутинка Правда, Москва 1987. Прогрессивный японский писатель. Прожил всего тридцать пять лет, а сколько всего написал!
Поражение
У него дрожала даже рука, державшая перо. Мало того, у него стала течь слюна. Голова у него бывала ясной только после пробуждения от сна, который приходил к нему после большой дозы веронала. И то ясной она бывала каких-нибудь полчаса. Он проводил жизнь в вечных сумерках. Словно опираясь на тонкий меч со сломанным лезвием
Из цикла Жизнь идиота июнь 1927. (Опубликовано посмертно)
Очень уважаемый автор. Был второй сборник, да куда-то делся. Спёрли, дожно.

Амаду Жоржи 

(1912-2001)

Классик бразильской литературы.
Очень жаль, что у меня есть только одна его книжка, зато очень показательная, может быть даже лучший его роман. Во всяком случае очень хорошо выстроен, прекрасно переведён, между прочим. Перевод Ю. Калугина. Выпущена книжка издательством Фолио, в Харькове, в 2002 году. 415 страниц. История очень проста: первый муж – Гуляка – игрок и бабник, единственным принципом которого было удовольствие. Он умер посреди карнавала, не мог иначе. Другой муж – серьёзный малый, фармацевт, порядочный, высоконравственная личность со множеством устоявшихся принципов. Два понимания человеческой жизни. Дона Флор и два её мужа. Красочный мир провинции Байя на севере Бразилии. Мистика и рационализм, народное и учёное понимание искусства, музыки в частности, её значимость и нужность. Короче, очень похвальная книжка.

Андерсен Ганс Христиан 

1805-1875)

Великий датский сказочник, неужели не читали? Разумеется, я не говорю о детских сказках, я говорю о взрослых, хотя и считаю такое разделение неправомочным. Восторг, однако. Взять хотя бы Детскую болтовню, крошечную сказочку, вернее и не сказочку, а рассказку без особых претензий. Бывает аристократия крови, аристократия духа, бывает и то и другое вместе, но только никакого отношения к реальным возможностям людей эти понятия отношения не имеют. Так утверждает Андерсен. Так мог бы сказать и Заратустра.
У меня три тома, двухтомник, с которым я ни в жизнь не расстанусь, Сказки и истории Ленинград, Художественная литература 1969 с иллюстрациями Трауготов и в переводах Ганзена, Яхниной и др.
Третий том – тоже очень хороший, из классиков всемирной литературы того же издательства, но московского отделения и за 1973 год. Его я готов обменять или дать почитать.

Андроников Ираклий 

(1908-1990)

Наш замечательный литературовед, лермонтовед и пушкинист, и вообще замечательный рассказчик. Я слушал его, когда передавали по ТВ.
В книжке Я хочу рассказать вам... Москва, Советский писатель, 1965 собраны рассказы, портреты, очерки и статьи. Очень живо всё изложено. Замечательное чтиво, поучительное и познавательное. Но это надо читать, когда спешить некуда. На каникулах или на пенсии. Или если преподаёшь русскую литературу – ха-ха


Апдайк Джон 

(1932-2009)

Вот так узнаёшь о смерти очень хорошего автора. Через википедию. Решая взглянуть, в каком году был написан роман Кентавр, единственная из его книг в моей библиотечке. Вышла она в издательстве Азбука в серии «Азбука-Классика» в 2000 году. Это дешёвая серия в бумажном переплёте, который ни к чёрту не годится, ломается при первой же возможности, сволочь. С готовностью отдал бы эту дешёвку, если бы мог получить взамен приличный томик его избранных произведений. Чтоб там было и от Кролика и вообще.
Кентавр ностальгичен. Я не могу тосковать по Пенсильвании пятидесятых, но в чём-то это мировой роман, созвучный понятию ностальгии вообще. С ностальгией по древнему миру, по древнегреческой мифологии, по несбывшемуся, по состоявшемуся и т.д. В этом романе приятно узнавать себя. Такого мятущегося и уязвлённого. Учительство и взгляд на это занятие со стороны и изнутри. Но и кроме того, очень всё человечно в этом романе. И пусть будет. Вечная память этому в высшей степени достойному писателю.

Ахматова Анна 

(1889-1966)

Три книги стихов:
Из библиотеки поэта Стихотворения и поэмы, Ленинград, Советский писатель 1976 со вступительной статьёй А. А. Суркова.,
Стихов моих белая стая Москва, Эксмо-пресс, 2000
Стихотворения разных лет Москва Государственное издательство художественной литературы 1958 – эту книжонку не даю почитать и не обмениваю, потому как с дарственной надписью к Новому 1959 году Исааку Израильевичу от И. Каменецкой (или Калинецкой).
Что можно сказать об этом поэте? Ну, не мой это поэт. Не понимаю я её поэзии, ну, кажется она мне несколько нарочитой. Другие скажут, что вся поэзия – поза. Возможно.

Аш Шолом 

(1880-1957)

Хороший еврейский писатель. Очень хороший и очень еврейский. Слишком.
У меня его книжка Люди и боги. О его рассказах похвально отозвался Горький. Теперь всё понятно? Это настояший бедняцкий писатель. Замечательна его повесть-роман Мать. Тоже очень еврейская мать. Не такая, как у Горького. Но похоже. Всё на всё похоже. Ведь правда?
Ещё, читая его рассказы, я никак не мог отделаться от впечатления, что это заметки свата. Почти во всех рассказах так или иначе затрагивается вопрос семьи, супружеской верности, дети, которых надо выучить на богослова и т.п.
Я так думаю, что это и есть главная отличительная черта этого писателя. Пишет он просто, но не без поэтических порывов. Бытописатель с очень хорошим, верным взглядом на вещи.
Издательство Художественная литература, Москва, 1966.